— Ты вообще ни при чем, а вот после Борчанинова прислали руководить областью некоего Мирзояна, кажется, из Баку, на фотографиях — красавец, в русской вышитой косоворотке, с усиками, как у Ягоды, начальника ОГПУ… Именно под руководством Мирзояна прошла успешная коллективизация в Пермской области. Правда, доклады писать совсем не умел — одни цитаты из вышестоящих текстов. Может быть, поэтому его расстреляли в 1937 году, в Казахстане. Не наш человек был, не местный…
Сережа внимательно посмотрел на меня.
— Ты чего на меня смотришь? — возмутился я. — Я родился севернее вас обоих! Придурки. Местных тоже расстреливали…
Сережа рассказывал мне когда-то, что священник на исповеди перед крещением сказал ему: «Почему-то Господь тебе это попускает…» — «Что значит — попускает?» — спросил я Сережу. «Ну, напиваться… Не бережет меня от пьянства», — с улыбкой ответил он.
Я заметил, Сережа за весь вечер выпил только бутылку пива. Он стал другим.
Да и я, кажется, изменился — стал пить еще больше.
Я думал: Яков Бутович спасал лошадей, единицы из великой породы, а по прихоти шизофреников в мировой войне погибло девять миллионов лошадей, только наших, Господи, российских… Как там пела когда-то моя мама: «Вырвались на волю сорок тысяч лошадей…»? Пела — да… «и покрылось поле, и покрылось поле сотнями погубленных, порубленных людей. Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, с нашим атаманом не приходится тужить…»
Споет мне, а потом говорит: «Ты только в школе ее не пой — это запрещенная песня!»
Вдруг я подумал, что Михаил Иванович Соколов, мой главный врач, — однофамилец директора конезавода № 9. А ничего просто так не бывает…
Михаил Иванович не сдержал своего слова. Уже за вторую четверть четыре человека получили по анатомии «пятерки», в том числе и я. Кроме того, я начал писать стихи, посещать радиотехнический кружок и тайно создавать чертеж перпетуум-мобиле — назло преподавателю физики, который регулярно доказывал нам, что это невозможно.
До Неволино я уже лечился в двух санаториях. Врачи в белых халатах окружали меня после ужина, не выпускали из-за стола, когда другие уже покидали столовую. Врачи уговаривали меня съесть хотя бы ложечку рисовой каши, стоявшей передо мной с аккуратной воронкой посередине, заполненной желтым растительным маслом. Я мужественно сопротивлялся насилию — и не ел… На час-два нас выводили на улицу парами, чтобы мы нагуляли аппетит. Но я все равно не ел. «Если он не будет есть, то не сможет выздороветь», — мягко говорили медики матери, сдавая меня с рук на руки после отбывания срока. Но и дома я не ел столько, сколько было необходимо для того, чтобы избавиться от туберкулеза.
И только много позже я понял, что произошло. В Неволино нас не водили парами по кругу во дворе санатория. Нас уводили в лес, будто стаю волков. Мы играли в футбол, волейбол и «картошку». Мы во всю глотку орали: «Гуси-гуси! Га-га-га! Есть хотите? Да-да-да!»
Зимой нас не просто уводили в лес, а проводили через всю деревню толпой в сотню пацанов — и дальше по снегу через поля, до самого елового леса, в котором стояло уже замерзшее озеро. Мы играли в прятки, катались по льду на валенках и валялись в сугробах. Воспитатели гоняли нас по лесу, будто стаю веселых зверей. Нас никто не загонял в тепло, как это делали, наверное, все мамы туберкулезных детей. Нам и так было жарко. Мы возвращались в санаторий в темноте — так поздно, что наши деревенские сверстники уже спали.
Я по-прежнему выбрасывал витамины и таблетки в унитаз, но уже начал есть.