— Всю эту трагедию с Аналиссой я воспринимаю как поворотный пункт в моей жизни. Тот год, возможно, спас Марианне жизнь. Она взяла себя в руки. Когда же Аналисса наконец отказалась от борьбы и умерла, Марианна устроила ей в церкви пышные поминки, которые превратились в грандиозное празднество. По всему холлу были развешены фотографии Аналиссы, вымпелы, чепчики, демонстрировалась двухминутная видеозапись ее крещения, сделанная пастором Гриффит-Райсом. На следующий день Марианна вышла в свет, нашла себе работу и ударилась в религиозную деятельность. Она страшно грустит, и, я думаю, она никогда не выйдет замуж, не заведет другого ребенка, но свои опекунские обязанности она выполняет, как банши.[88]
Мой взгляд падает на лежащий на коленях закрытый блокнот, и мысли поднимают бунт. Я столько времени проносил этот блокнот на спине вместе с тем, что, как мне казалось, он символизирует. Отрочество, по-моему, не имеет никакого отношения к взрослению. Скорее оно похоже на переправу через Лету. Если тебе это удастся, то все, что сохранится у тебя в памяти от детства, — это его вкус. И будет ли это вкус ада или рая, ты уже никогда и ничем не сможешь его заесть.
— Ты не отвезешь меня домой? — спрашиваю я, подумав вдруг о Лоре и Луисвилле.
— Издеваешься? Я весь уикенд только об этом и мечтал. — Но, увидев, что я поморщился, Спенсер спешит добавить: — Кажется, я пошутил.
— Рад, что тебе так кажется.
Некоторое время мы едем молча, я смотрю на проплывающие за окном домики, укрывшиеся в тени дубов, кленов и сосен. Во дворах виднеются санки, летающие тарелки. Мы выворачиваем на Кленовую аллею и движемся в сторону Вудвордского проезда. Прислонившись головой к холодному стеклу, я начинаю думать о покойном брате Лоры. Не знаю, почему я вспомнил о нем именно сейчас, но перед глазами вдруг возникла его фотография, которую мы с Лорой вставили в рамку и повесили в коридоре. Там ему, наверное, лет тринадцать, он в красно-черной полиэстеровой форме музыканта строевого оркестра, на голове — невообразимых размеров белая ворсистая шляпа. Он с грозным видом размахивает барабанными палочками. Лорин брат — это ее призрак, и она никогда не подпускала меня к нему.
Большую часть своей взрослой жизни я провел в стремлении совершить некий грандиозный жест, способный одним махом нейтрализовать все катастрофические ошибки. Теперь я уже не уверен, что это возможно. А если и возможно, то это должен быть не единичный акт, а совокупность действий. Наверное, в этом и состоит секрет выздоровления Спенсера. Для меня Тереза так и осталась утратой, горьким сожалением. Для Спенсера же она снова стала личностью, и он не просто хранил ей верность, но и поступал соответственно, подтверждая свою любовь делами — изо дня в день. Большинство известных мне браков — мой, например, — строятся на более зыбких фундаментах.
Я вспоминаю Сидровое озеро, вспоминаю день моего отъезда из Детройта, и меня вдруг осеняет, что все неслучившееся можно рассматривать как своего рода триумф. Горький триумф. Через несколько дней после нашего отъезда установилась теплая погода, и уже насовсем. А когда в ноябре снова повалил снег, монстр с ним не вернулся. К весне 1978 года — как писала матери Энджи Маклин, — когда зима прошла без «гремлинов», без необъяснимых похищений детей и призрачных убийств, все решили, что Снеговик либо попался на чем-то другом, либо сбежал, поняв, что петля затягивается, либо покончил с собой.
А может, думал я, помнится, лежа на моей старой кровати в нашем новом доме в Лексингтоне, пока отец в гостиной тихо слушал музыку из своих хрипатых колонок, а мать читала, сидя на качелях за окном, — может, он встретил Терезу Дорети, и она его изменила. Не излечила — эта мысль не была для меня утешительной, — но каким-то образом запутала. Парализовала его. Остановила. Это казалось вполне вероятным: ведь с тех пор никто — по крайней мере, из моих знакомых — его больше не видел. В те времена, когда воображение было еще гораздо сильнее памяти, мне, да и всем нам, казалось, что для Терезы нет ничего невозможного.
Детство становится мифом для каждого, кто его переживает. Детство — это не просто некое место, куда нельзя вернуться. Это лихорадочный сон, населенный вполне реальными монстрами, которых мы даже не в состоянии вспомнить, но которые в нас живут. А когда лихорадка прекращается, мы остаемся с горсткой людей, чье значение в нашей жизни отнюдь не пропорционально нашей любви к ним.
Притормозив у мотеля, Спенсер выключает мотор и поворачивается ко мне. В кои-то веки он, кажется, не знает, что сказать.
— Береги себя, — рокочет он наконец.
— Ты тоже. И береги нашу девочку.
— Само собой.
— Звонить будешь?
Некоторое время Спенсер молча смотрит на меня. Потом на снег.
— Возможно. Если дашь повод.
Он не улыбается, но продолжает смотреть на меня, пока я выбираюсь из машины, пока стою на краю тротуара — под снегом, в свете угасающего дня. Снежинки кляксами лепятся на ветровое стекло, медленно закрывая лицо Спенсера.