— Мне запрещается иметь какие-либо вредные привычки. Я и сам себе не позволю. А тебе запрещается встревать, пока я не выскажусь. Молчи, что бы я ни говорил. Я делаю это только один раз. Второго не будет до Великого Подведения Итогов.
— Великого чего?
— До Судного дня. Умолкни!
Ни с того ни с сего все его тело вдруг содрогнулось, как будто его только что подвергли дефибрилляции.[54]
Однако выражение лица не изменилось, глаза по-прежнему смотрят на меня.—
— Именно это я и пытался…
— Не у тебя. У тебя никогда не будет все хорошо, никогда не будет все, как ты хочешь. «Все будет хорошо» — это фраза, которую произнесла Тереза, когда вошла в дом. А тебе, между прочим, велено молчать.
Я молчу. Я даже едва дышу.
— Она прошмыгнула так близко, что в тогдашнем моем состоянии мне показалось, будто она прошла сквозь меня. Один из нас призрак, помню, подумал я тогда и, стоя в дверях, пытался сообразить, кто именно, как вдруг почувствовал, что ее рука схватила меня за пальцы и сдавила их, словно крабья клешня… К тому времени я почти не сомневался, что призрак — она, потому что она была такая холодная, будто прошла пешком весь путь от Трои до моего дома. Только это был уже не дом, а пещера, в которую я забрался, чтобы погрузиться в зимнюю спячку, и вот мой покой нарушили. Это был единственный момент страха, и вроде бы я даже умудрился оцепенеть, по крайней мере в одной из нижних конечностей, и тем самым оттянуть наше удаление от спасительной входной двери, но героин победил, и я повиновался. Героин заверил меня, что это галлюцинация, может даже весьма интересная. Чем я и утешился.
В каденцию монолога Спенсера впервые закрались нотки самобичевания. Я узнал его моментально — старый друг, как-никак! — но если у меня самобичевание имеет характер непрерывной пульсации, то у него проявляется в резких жестоких ударах, оставляя кровавые рубцы на его сентенциях и вызывая удушье.
— «Я замерзла, — говорит она. — Не заваришь чаю?»
Какое-то время я стою рядом с ней в раздумье и наконец отвечаю: «Могу согреть воды». Я так хорошо это помню, Мэтти. Ведь для меня это было как кино, понимаешь? Как кино. Там был не я.
Мы идем на кухню, я и Тереза Етить-Твою Дорети; я пытаюсь сосредоточиться на кипятке, а она фланирует между столом и окнами, растирая руки и глядя на снег. «Львы, — говорит она, я киваю, и она продолжает: — Помню, как мы стояли с тобой у этого окна и высматривали львов, прямо как сейчас». Потом усаживается на один из наших кухонных стульев. Белый пластик, красные виниловые сиденья, местами разодранные, со следами плесени. Я подаю ей чашку с кипятком. Она обхватывает ее ладонями, греет над ней лицо; я сажусь рядом и смотрю, как розовеют ее щеки. Потом розовеет вся кухня — в моих глазах, словно я смотрю сквозь розовый фильтр или кровавую воду, но она совсем не страшная, просто розовая. И печальная.
«Меня не было в городе», — сообщает она, глядя на меня сквозь пар.
«Добро пожаловать домой», — говорю я без всякой задней мысли, завороженный ее лицом.
«Мне никак…» Она стискивает чашку, будто это одна из тех подушечек в форме сердца, которыми перебрасываются на занятиях по психологии в старших классах, — тот, у кого она в руках, получает право говорить. Это впечатление усиливается оттого, что Тереза заплакала. «Мне никак не привыкнуть… к комнатам, Спенсер».
Звук моего имени — как удар кулаком в грудь. Я от него не очнулся, не вышел из ступора, просто все внутри зазвенело. Это сломало кайф. Вывело из равновесия. Называй как хочешь. И тут в голове у меня возник вопрос, который я должен был ей задать; помнится, я еще подумал: задавать — не задавать, но потом решил, что проще предоставить инициативу ей. Если она не будет называть меня по имени, я смогу спокойно парить в ее бдениях.
Какое-то время она молчит, только сидит себе и плачет, красная от слез. В конце концов ее молчание начинает меня доставать, как водопроводный кран, капающий в тишине. И я спрашиваю: «Вода не остыла?»
Тереза поднимает на меня глаза и вдруг начинает бормотать — быстро-быстро. Но пусть уж лучше бормочет, так спокойнее. «Море Паров. Море Безмятежности. Море Холода. Море Дождей». И море других морей.
Через некоторое время чувствую — пора это прекращать, и спрашиваю: «Там что, там нет комнат, где ты была?» Мой вопрос ненадолго ее затыкает. Вода, думаю я, не согреет ее ладони, к тому же она ее не пьет, а значит, она не согреет ни рот, ни сердце, ни желудок. Пожалуй, надо найти ей лучшее применение.
«Там были… кровати. Были зоны. С телевизорами. И «Яхтзее». В «Яхтзее» я мастер».
«А что это?»