Валька, самый, казалось бы, мужественный и волевой из нас, на пересылке первого лаготделения КазУИТЛК, на двадцатой колонии, уступил моральному (без физического насилия) давлению знаменитого опера Баканова, упомянутого Солженицыным в "Архипелаге", и подписку дал. Но тут же в ужасе рассказал об этом нам с Мариком. Мы тогда были некоторое время на одном участке. Очень сложные взаимодействия, вовлекшие в себя множество лиц, привели к тому, что начальник первого лаготделения майор Факторович, ненавидевший Баканова, отобрал у него Валькину подписку и разорвал ее на глазах у Вальки наедине с ним, хорошо его при этом отматерив. Больше опер нашего друга не вызывал. Валька и на следствии однажды сбился, едва не погубив своего лучшего друга Ваню Воронина, вернувшегося с фронта без руки. Мы, в общем-то, говорили на следствии почти все, полагая, что у нас нет тайн от советской власти. Но о сказанном не нами, да еще один на один, мы старались не упоминать. Валька же процитировал опаснейшую реплику Воронина, произнесенную тем наедине с ним. Не знаю почему, но Воронина не посадили. Чего ему это стоило (и стоило ли) в смысле карьеры, тоже не знаю. Но он об этом эпизоде знал и рассказал о нем общему с Валькой их школьному другу. Значит, его вызывали. О Вальке, которого очень любил, Воронин говорил потом жестко. Кажется, они после нашего освобождения не встречались. Мы с Мариком этой Ивановой реплики (ночью у обкомовских окон: "Эх, полоснуть бы по стеклам из автомата!") не слыхали и подтвердить ее не согласились. Думаю, что Вальку, математика, подводила не только нервность, не только испытанный в детстве ужас от ареста (потом расстрела) отца и долгого пребывания матери в сумасшедшем доме, но и чрезмерная последовательность мышления. Если мы советские люди и по убеждениям - коммунисты, если мы признаем историческую целесообразность монокапиталистической диктатуры и полезность сверхдеспотизма "идеального диктатора", то наша воля и этика должны быть подчинены воле Системы и воле диктатора. Но и Валька сразу же опоминался и отступал перед нравственными мучениями, перед тем же "но"... Под грузом своего сообщения о Воронине и уступки Баканову он оказался на грани самоубийства. Эти две сдачи угнетали его всю жизнь и, думаю, укоротили ее. Он с болью говорил о них со мной в Харькове во время нашей единственной послелагерной встречи в 1965 году. Мир его душе (его уже нет).
Бог ли, случай ли уберегли нас от испытаний более жестоких, чем пятилетний срок. А может быть, нам удалось сравнительно быстро очнуться, потому что мы были участливы и сострадательны?
Троцкий писал в автобиографии: "Люди скользили по моему сознанию, как тени". Ленин цитировал - как прототип своего политического поведения залихватскую фразу Наполеона: "Сначала ввязаться в серьезную драку, а там посмотрим". Пушкин вычислил психологию мировоззренческих, нравственных и политических эгоцентриков раз навсегда: "Мы все глядим в Наполеоны: двуногих тварей миллионы для нас орудие одно". У нас не было в душах холодно-смертоносного безразличия к людям. По нашему сознанию люди, как тени, не скользили. Мы были жалостливы, хотя и пытались, насилуя себя, принимать "кровь на руках палача" за "кровь на руках врача". Помните? Столыпин тщетно призывал Думу не путать одно с другим. В отличие от радикалов, противостоявших Столыпину, мы в душах своих не путали пыточных дел мастеров с лекарскими помощниками. Истины ради должна заметить, что наши идеологические извращения этому упорно противостояли.
Вернемся, однако, к умствованиям тех лет. Почему мы решили, что монокапитализм освобождает общество от классовости и от деления на нации? От классовости, по-видимому, потому, что, будучи выучениками марксистов, мы связывали классовость в основном с отношениями собственности на средства производства. Нет частной собственности - значит, нет классов.
Уничтожение наций мы, очевидно, экстраполировали от своего абсолютного безразличия к национальному происхождению друг друга и окружающих. Национальная и расовая ксенофобия была в наших глазах одиозна почти в такой же мере, как людоедство. Не помню, чтобы кем-то из нас поднимался вопрос о национальной самоидентификации. А круг был смешанный и многие семьи - тоже. О том, что все трое обвиняемых по нашему делу - евреи, заговорила на следствии при нас только одна из помощниц Михайлова, еврейка. Она укорила нас тем, что мы, евреи, выступаем против советской власти, давшей нам свободу и равноправие и спасающей нас от нацизма. Мы пытались объяснить ей, что против советской власти не выступаем. Да еще жена Маленкова сказала матери Марика, когда та в Москве добивалась приема у ее супруга: "Если они евреи, к Георгию Максимилиановичу не обращайтесь: он им еще добавит". Ева Львовна Черкасская встретилась с госпожой Маленковой (впрочем, кажется, она носила другую фамилию) у знакомой дамы.