Щекотнуло по левому плечу, потом по правой щеке, сбоку от носа. Это слуга свои особые приметы наклеивает, догадался Ластик.
Ондрейка ворочал его грубо, будто неодушевленный предмет. Кое-как натянул какую-то одежду, уложил обратно, опять сложил руки на груди, помял лицо, очевидно разглаживая складки. Хорошо, что темно, иначе Ластик обязательно был бы разоблачен.
— Поди-тко, Василь Иванович, позри, — позвал Ондрейка. — Вот я подсвешней озарю.
Пол заскрипел под неторопливыми шагами боярина.
Лицу стало тепло от близкого пламени свечей.
Князь молчал, сопя и причмокивая. «…Тридцать восемь, тридцать девять…» — считал про себя Ластик, задержав дыхание.
Когда почувствовал, что уже не может и сейчас сделает вдох, Василий Иванович наконец насмотрелся на покойника и сел на соседнюю скамью.
— Впрямь, яко живой, — сказал он довольным голосом. — И кафтан червлен, аки на царевиче бысть. Личит на Дмитрия, ей-же-ей личит. Ловок ты, Ондрейка Шарафудин. Не вотще тя кормлю.
Не успел Ластик тихонько вдохнуть-выдохнуть (и по физической необходимости, и от облегчения), как вдруг слышит:
— Нашто ты, Ондрейка, нож вздел?
— Да как же, боярин. Царевич-то Дмитрий горлышком на нож пал, все ведают. Взрезать надо.
У Ластика снова перехватило дыхание, теперь уже ненарочно. Взрезать горло?! Князь укоризненно сказал:
— Хоть ты и ловок, Шарафудин, а всё едино дурень. Ненадобно резать. Аще убо мощи нетленны, то и злодейска рана позатянулась следа не оставя. Тако лепше будет… — Похрустел ореховой скорлупой, покряхтел и говорит — как бы с сомнением. — Горазд твой отрок. И личен, и благостен, альбы почувствительней чего-нито. Штоб женки во храме расслезились-разжалостились… — Вдруг поднялся, подошел, и на грудь Ластика что-то посыпалось. — А мы вот. Орешков в домовину покладем. Ведомо: царственно чадо орешки лесны кушало, егда на нож пало. Тако и очевидные люди в Угличе показывали, на розыске.
Ондрейка, фамилия которого, оказывается, была Шарафудин, боярской идеей восхитился:
— Истинно рекут, княже, изо всех бояр московских мудрей тебя не сыскать. Ажио меня слеза сшибла, от орешков-то.
— Ты мне-то хоть не бреши, — проворчал Василий Иванович. — Тебя, душегубца, слеза токмо што с сырой луковицы прошибет. Ладно, грядем в горницу. Вдругорядь всё обтолкуем. Дело-то зело искусное, не оступиться бы.
Едва жуткая парочка вышла, Ластик потрогал щеку (к ней и в самом деле был прилеплен какой-то комочек — ладно, пускай будет), подтянул длинные рукава «червлена кафтана», вытащил из-под лавки унибук и поскорей вернулся на свой наблюдательный пункт.
Глянул одним глазком, что делается в горнице. Князь сел обратно в кресло, Ондрейка Шарафудин стоял напротив. Беседовали.
«Перевод», — шепнул Ластик в раскрытую книгу.
— Боярин, я всё у тебя спросить хотел, —
— Царевич это был, я доподлинно выяснил. На то мне Годунов особый наказ дал.
Тут Ондрейка перешел на шепот, так что Ластик почти ничего и не разобрал, но у унибука микрофон был более чуткий:
— А что там вышло-то? Если по правде? Сам царевич на свайку
Из-за обилия комментариев Ластик едва поспевал за ходом беседы. К счастью, она шла медленно, с паузами. Вот и теперь прервалась.
Заглянув в дырку, шестиклассник увидел, что Василий Иванович крестится, причем смотрит прямо на него, на Ластика!
Неужели заметил?
Нет, кажется, нет.