Переплетчик вспоминает, что его удивило сходство этого ласкательного имени с его фамилией. Ему послышался в нем перезвон рока. Кинэт, Финэта — два колокола, пробившие для Легедри. Один… Но если переплетчику не чуждо весьма своеобразное суеверие или, вернее, суеверное отношение к мелочам, то к большим туманным идеям у него нет никакого уважения. Рок? В него он мало верит. Перед призраком таких размеров его разум отступает настолько, что может обороняться.
Впрочем, в течение всего этого времени его еженедельное хождение в писчебумажный магазин и менее регулярное — на улицу предместья Сен-Дени (куда он сам отправлял письма на имя г-на Дютуа) увлекали его меньше, чем чтение газет. Он покупал каждый день, в различные часы и в трех различных местах, чтобы не обратить на себя чьего-либо внимания, «Пти-Паризьен», «Пти-Журналь» и «Матэн», а по вечерам, в киоске на бульваре Гарибальди или у какого-нибудь газетчика — «Патри». Готовился увидеть заглавие вроде «Кровавая каменоломня» или «Страшная находка», или в подзаголовке над двумя столбцами: «В недрах каменоломни Баньоле обнаружен чудовищно изуродованный труп». Ничего. В первые дни он говорил себе, что этот период молчания нормален; что через него прошло и преступление Легедри; что на этот раз, надо думать, он будет даже продолжительнее в связи с характером местности, личностью жертвы, принятыми мерами предосторожности.
На пятнадцатый приблизительно день он не на шутку встревожился. Пробовал успокоить себя: «Если бы мне гарантировали во время моих приготовлений двухнедельное молчание, я счел бы это большой удачей. Был бы безмерно счастлив, если бы предвидел положение, в котором сейчас нахожусь. По двум делам я мог бы быть привлечен к ответу: по одному как — сообщник, по другому — как главный виновник. О первом деле уже не говорят. А второе не обнаружилось. Я продолжаю работать, переплетать книги. Время проходит. А всякий раз, когда время уходит, оно с собою что-нибудь уносит».
Но это был продукт рассудка связного, организованного мышления. Тезис «официального оптимизма», который Кинэт пытался навязать своему разуму. Ему не удавалось, однако, отказаться от противоречивых домыслов.
Подчас, например, он склонен легко относиться к методам полиции. «Я видел их близко. Такие же бюрократы, как все другие. Эти ребята только то находят, что им приносят». И вдруг он начинает их подозревать в глубоком коварстве: «Может быть, есть преступления, широкое обсуждение которых в печати полиции желательно и даже ею поощряется, и есть другие, которые она скрывает. Чтобы усыпить бдительность преступника и тем самым легче его накрыть. Или по мотивам еще более таинственным».
В другие моменты идея случайности занимает и поражает его ум. Он видит, как расширяется случайность, как она проникает повсюду, умножается, растет путем накопления, подобно веткам коралла. По воле случайности никому в течение двух недель не «случилось» дойти до тупика одной галереи. Она может сделать так, чтобы целые месяцы, годы этого не «случилось». Но ей достаточно мгновения, чтобы все «раскрыть». Неопределенная и двуличная сила! Разумно принимать ее в соображение при расчетах, но затем тщетна была бы надежда ее уломать. Она равнодушна ко всем ухищрениям, ко всем мольбам.
Или же он размышляет о своей зеленоватой жидкости. Он знает, что рецепт ее весьма прост с точки зрения химика. Но так как он его нашел когда-то в старой книге, в которой шрифт, орфография, обороты речи устарели, бумага пожелтела и между страницами накопилась вековая пыль, то он склонен представлять себе, будто свойства этой жидкости сильнее, чем можно думать, судя по ее составу. Он видит: разъедание, однажды начавшись, разливается как пламя, покуда находит пищу себе. После лица оно пожирает голову, шею. Тело — без головы. Затем — бесформенная масса. Наконец, кучка остатков. И люди проходят мимо, будучи уверены, что это какая-нибудь истлевшая дерюга… На этом видении он задерживается недолго. «Что за бред!» — думает он.