– Я Кольберг, я тот, которого мать ваша считает своим другом, но теперь пока это все: пока более ни слова. Слушайте меня: мы здесь одни, во всем имении нет ни хозяина, ни управителя, ни Лаптева, который привел вас; все они разъехались кто куда: я один ждал вас и дождался. За все это я попрошу у вас повиновения.
– Я должен повиноваться.
– Да; и
– Вы получили письмо от матушки?
– Да.
– Нельзя ли его видеть?
– Нет; его нельзя видеть, – отвечал Кольберг, – и вы должны не повторять этой просьбы до тех пор, когда я сам найду нужным это исполнить.
XXXVI
Он не скоро это исполнил – и зачем он исполнил это? О, сколько было бы лучше, если бы я никогда не узнал того, что сделалось с теми, кого любил я, в мое отсутствие.
С этой поры я видел Кольберга всякий день – и, глядя на его вдохновенное лицо, думал:
«Что за тайна связывает этого человека с моею матерью: может быть, она его любила, когда еще не была женою моего отца; может быть, он о сю пору ее любит».
– Господин Кольберг! – спросил я его однажды, когда мы сидели вдвоем: я читал книгу, а он рисовал карандашом эскиз будущей картины.
Он обернулся.
– Знаете, что я хочу вас спросить?
– Нет, не знаю.
– Не будет ли на этой картине, которую вы сочиняете, лицо моей матери?
– Будет.
– Зачем вы его так часто рисуете?
– Потому, что оно прекрасно.
И он положил карандаш и закрыл руками глаза.
– Господин Кольберг! – продолжал я.
– Спрашивайте.
– Как это было?
– Что?
– Maman и вы…
Он рассказал мне странную историю, в которой сам играл роль жалкую, а моя мать, по обыкновению, святую и миссионерскую: он был дерптский студент, бурш, кутила и демократ; мать – христианка. Он был происхождения ничтожного; она – баронесса. Он за нее сватался – ему отказали, – он не переставал ее любить, искал забвения в искусстве, искал смерти на баррикадах, и остался жив для того, чтобы встретить ее вдовою. Он снова предложил ей руку и снова получил отказ, но на этот раз уже не от ее родителей, а от нее самой.
– И вы знаете, кто этому был виноват? – заключил он, – виновник всего этого
– Я!
– Да; она отвечала мне: «И половина сердца не может отвечать целому, а мое целое принадлежит все моему сыну». Взамен любви она предложила мне свою дружбу, и я жил ею, но когда ее не стало, я буду жить любовью к вам!
– Кого не стало? – вскрикнул я.
– Кого!..
– Разве вы поссорились с maman?
– Да, мы разладили.
– На чем?
– Я вам это скажу завтра.
Я с нетерпением ждал этого завтра и не знал, как начать, но Кольберг предупредил меня сам и довольно грубо; он сказал мне:
– Вы теперь достаточно сильны, чтобы узнать о том, что случилось…
– С maman!
– Нет; с девушкою, которую зовут…
– Христя!
– Да.
– Что с нею?
– Ровно ничего.
– Как это?
– Ее больше нет.
– Она умерла?
– Умерла. Хотите прочесть об этом?
– Очень хочу.
И я взял из его рук письмо maman от довольно давней уже даты и прочел весть, которая меня ошеломила. Maman, после кратких выражений согласия с Кольбергом, что «не все в жизни можно подчинить себе», справедливость этого вывода применяет к Христе, которая просто
«Я укоряю себя за эту девушку, – писала maman, – я слишком высоко подняла в ней тон – и это ее сгубило. Принимая вещи обыденнее, она была бы счастливее, и…»
Тут что-то было далее, но Кольберг, следивший за моим чтением, вынул на этом месте из моих рук письмо и сказал:
– Остальное к делу не идет.
Я совсем оправился и стал собираться домой. Кольберг возвращался в Петербург. Мы расстались в городе очень дружно – и на прощание он взял с меня слово, что если мне когда-нибудь понадобится друг, то я не стану искать никого другого, кроме его. Я дал ему это слово.
– А на дорогу совет, – добавил он, – не поднимайте очень высоко тона…
– Не поднимаю, – говорю.
– Берите жизнь попроще, а то спутаетесь и других спутаете. Я пострадал от этого, – смотрите вы не пострадайте, – зато и выработал себе консерв.
– Какой консерв?
– Морали: я согласен, что не делать того другому, чего себе не желаешь – мало; слова нет, что мало, потому что это одно отрицание зла, но не добро, – а вот как: faites се que vous voulez qu’on vous fasse[27]
– и больше этого ничего не нужно. Прощайте.Я ехал благополучно до самого Киева и уже переменял лошадей на последней станции, как вдруг смотритель мне подал пакет. Я взглянул на адрес и узнал руку Кольберга, а распечатав, нашел то же материно письмо, которое уже было в моих руках и не дочитано на букве «и».
«Дочитайте!» – подписал на нем Кольберг.