— Мне это осточертело! Меня тошнит от всей этой мультипликации! Мы проделали это десятки раз, со всеми отвратительными подробностями! Я не выдерживаю, я астронавт, а не палач! Господи, и все это ради одного писка!
Марина нежно гладит Змеевидную, пробуждая свое прошлое.
В изоляторе чисто и покойно. Слышно только приглушенное жужжание, доносящееся из коробки коагулятора.
— Я больше не могу, Андрей! Боль становится невыносимой! Как будто поясница у меня вот-вот переломится!
— Потерпи чуточку. Не волнуйся, организм сам подскажет начало. Мы назовем его Европио, он вырастет очень умным, верно?
Он смотрит на ее конвульсивно содрогающийся живот, на пальцы, до посинения впившиеся в кожаные подлокотники, на ступни, судорожно ищущие опоры в пространстве.
— Впервые приходится выступать в роли акушерки Думаешь, мне не хватает ловкости? Конечно, ведь я всего лишь астронавт. В школе нам что-то объясняли по этому поводу, но ведь это была теория. Правда, вчера я прочитал всю необходимую литературу, которая нашлась у нас на борту.
Она закусила губы до крови. Тишина в звездолете внезапно взрывается от крика, эхо которого прокатывается по коридорам, отражаясь от стен и задраенных люков и раскалывая Андрею череп. Крик этот символизирует начало. На рукавицах появляются алые пятна крови, на лбу, покрытом испариной, пульсирует жилка. Розовый бугорок темечка, устремленного вперед, надежда, связанная с мягко сжимаемой пуповиной. Малюсенький человек, пролетевший сотни миллионов километров после своего зачатия, чтобы родиться под светом кометы. И детский плач, рвущийся сквозь окровавленную слизь, как первая жалоба, первый укор этому миру.
— Мальчик, Марина, мальчик! Мой Европио!
— Подними его повыше, Андрей. Я хочу видеть его.
Через минуту плач прекращается, коленки безжизненно прижимаются к животику, маленькие губки синеют, а стрелка пульсометра замирает на нуле.
Она лежит на сухих комьях, в нескольких метрах от покрытой слизью пасти Змеевидной. Ноги все так же широко расставлены, пальцы впились в бедра, лицо залила желтизна, грудь разрывает судорожное дыхание.
— Марина, открой глаза! Умоляю, открой! Ведь ты сама этого хотела… Европио, мой мальчик, мертв. Он умер в одиннадцатый раз.
«Она этого хотела. Тебе никогда не понять — почему. Два часа боли ради того, чтобы услышать этот плач. Чей плач? Этого я не знаю. Ты ненавидишь меня за то, что я возвращаю воспоминания, за то, что я могу возвращать боль. Но ведь я возвращаю и радость. Вы требуете от меня, чтобы я вернула вам эту боль, так почему же тогда ты ненавидишь меня? Я одинока, наступает сезон дождей, мне придется скрыться в расселине, превратиться в омертвевший комок чешуи. На равнине вырастет множество кустов — твоих и ее. Потом придет Великий Ароа и начнет свою жатву. Начнет косить стебелек за стебельком. Ты улетишь, но она останется здесь. Я знаю это наверняка. Только я способна вернуть ей этот плач, а без него она не сможет жить.
Ты улетишь, потому что в твоей жизни главное — дороги, но она останется. Я спрячу ее в своей расселине, она переждет в ней сезон дождей, чтобы снова засеять долину своими воспоминаниями. Чтобы снова услышать этот плач — после двух часов боли. Равнина просторна, этот плач огласит ее много раз, потому что много раз будет возникать желание его слышать. Я знаю — ты ненавидишь меня, но ведь я не Великий Ароа, я слаба и одинока. Только на это я и способна… Раз она этого хочет… Два часа боли ради нескольких секунд плача.
Чей это плач? Не понимаю, зачем ей это надо, ничего не понимаю…»
Агоп Мелконян
Via Dolorosa
Из-за холмов подул ветер и после небольшой разминки напористо атаковал заднее стекло. Еще час назад казалось, что в природе царит поздняя осень. «НАША ОСЕНЬ, — любила говорить она. — Ведь это НАША осень, правда?» Я не возражал, хотя ничего нашего во всем этом не видел, кроме неприятностей, связанных с путешествием: беготня из гостиницы в гостиницу — «добрый вечер, у вас есть свободные номера? можно один, напишите „супруги“», перетаскивание багажа, освежительные струи душа, ужин — непременно со свечами (яркий свет раздражает ее), любовные ласки ночью, транквилизаторы, а утром — снова в дорогу. И если уж говорить о чем-то нашем, то оно выразилось в скачках наперегонки со временем, что очень похоже на свободу, но в действительности — лишь бегство от тоски, преследующей нас по пятам.
— Мне все хочется сказать, что вот-вот пойдет дождь.
— Снег, — уточняю я. Вот уже двадцать дней, как я только вставляю отдельные слова — просто для того, чтобы не разучиться говорить.
Спустя минуту нас догоняют рваные белые облака, стелющиеся низко над асфальтом дороги.
Я привык к ее манере разговаривать. К горьковатому коктейлю из забытья и одиночества. К путанице и беспомощности ее мысли и трогательному желанию проявить отзывчивость. Да, врачи ошиблись: ничего не изменилось. А ведь твердили, черт бы их побрал: любовь возродит ее, секс восстановит механизмы!