«У нее не должна была на это подняться рука, — подумала Милена. — Это же
Милена повертела цветок в руке. Изысканный классический бутон, бледно-розовый, с пунцовыми прожилками. «Rosa mundi»[7], — прошептали вирусы. Чуть побуревшие с краев лепестки кудрявились вокруг нежной, более свежей сердцевинки. Клумбу, судя по всему, недавно поливали: внутри цветка жемчужинками поблескивали увесистые капли воды. Поначалу казалось, что вот так, в открытую, идти с ворованной общественной розой по парку будет стыдновато. Но Милена пошла, и хоть бы что. Бутон на длинном стебле чуть покачивался, словно был сделан из чего-то тяжелого, как бы отягощенный потаенным смыслом. Общественная роза, жертва частного посягательства.
Всю обратную дорогу в автобусе Ролфа сидела, улыбаясь с печальной задумчивостью. Милена поймала себя на том, что произносит про себя как заклинание одно и то же: «Ролфа, не уходи, Ролфа, не уходи».
Комнатка в Раковине встретила их сумеречной прохладой. Сентябрь быстро катился к концу.
«Ролфе зима нипочем, — думала Милена. — Ей, наоборот, даже нравится в холоде».
«Если она к той поре все еще здесь будет», — отзывалась другая часть мозга.
Чтобы голод чувствовался не так остро, Милена поднималась на крышу Раковины принимать солнечные ванны. Ролфе Сцилла иногда приносила суп или сосиски. Она же тайком проводила их в Зверинец на «Мадам Баттерфляй» — денег на билеты у Ролфы больше не было. С голодным блеском в глазах она восторженно улыбалась музыке, пению, декорациям.
«Если бы могли оставаться самими собой», — невесело думала Милена.
НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ после спектакля Милена решила возвратиться в постановку «Бесплодных усилий любви».
В одном из справочных бюро ей сообщили, что режиссер их труппы умер. В одночасье. Тридцать пять — жизненный лимит исчерпан. Актерский состав был в трауре. Они подали запрос о снятии пьесы с репертуара; ни с кем другим труппе работать не хотелось. Действительно, им было просто невмоготу идти против себя, вспять. Не было сил опять талдычить заигранного до дыр Шекспира.
Прямо как в последнем акте их пьесы.
Был человек, и нет его.
«Что-то здесь устроено не так, — размышляла Милена. — Мы не можем, не должны вот так умирать». Она думала о режиссере (про себя она звала его Гарри). Вспоминались его лихорадочно блестевшие глаза. Ты знал, Гарри, что тебе недолго осталось. Это был твой последний рывок. Позади целая жизнь — беспросветно унылые, нудные повторы уже сыгранных спектаклей, наводящие кромешную скуку и на тебя и на зрителя. Это сломило тебя, Гарри, пригнуло к земле. И вдруг, под самый занавес, ты освободился от пут. Если мне когда-нибудь доведется поставить пьесу, то я обещаю, Гарри: я буду делать ее так, как делал бы ты.
И они меня не сломят.
Потому вместо того, чтобы отправиться в свою продуваемую сквозняками комнату, Милена отправилась
Из безмолвия в безмолвие.
Она решила попасть на аудиенцию к Министру, пусть даже преждевременно.
— Ах да, мисс Шибуш, — сказал с улыбкой гладкий молодой человек, — я сейчас доложу, — и скрылся за массивными дверями.
Милена села на стул. Напротив нее, вдоль стены, сидел целый ряд Почтальонов; все как один смотрели перед собой с блаженным спокойствием. Голова к голове: ни дать ни взять — фигурки Будды в буддийском храме. Сознание у них было полностью забито текущей корреспонденцией Зверинца. «А есть ли хоть что-нибудь
Сидя, закинув ногу на ногу, она нервно подрагивала ступней. Хэзер подходила к концу первого тома — единственного, который Карл Маркс завершил самостоятельно. Сейчас она пробивалась через окончание тома, зачитывая сноски и приложения, твердя цитаты на языке оригинала. Плюс к этому повторно зачитывала предисловия ко всем прочим изданиям. День, когда закончится
«Я не знаю тебя, Хэзер, — говорила мысленно Милена. — Я знаю лишь вирус. Быть может, ты любила; быть может, иногда ты была счастливой».
Ты была неотступна в своей приверженности, неодолима. Ты беззаветно отдала всю свою жизнь. Твои устремления, значат ли они что-нибудь?