— Ага! — издевался Хава. — А сыночек ваш, Димочка, он с нами был. С нами, да… И своими ручками, вот этими вот ручками, вот так вот, ножками, ножками это масло вот и вынес! Ага! Димочка, сынок, покажись!
— Врешь! — повторила Нина Никифоровна помертвелыми губами.
— Покажись, дурашка, что же ты прячешься! — заглядывая в темное нутро загородки, чтобы извлечь оттуда Маврина, Хава изогнулся крючком.
И Маврина не выдержала, повторила за ним боязливо:
— Дима…
В тишине — все равно внезапно, вдруг, хотя и Хава, и Натка, и Маврина ждали — раздался грохот, опрокинулся ящик; зацепившись за него коленом, со стоном вывалился наружу Дима Маврин. Едва сумел он удержаться на ногах, отпрянул от растопыренных маминых рук и, стукнувшись еще раз, боком о стол, бросился бежать.
— Дима! — отчаянно вскрикнула Нина Никифоровна. Она даже рванулась следом, несколько шагов сделала — да куда там! Дима мчался, не оглядываясь.
Кричать уже было поздно, кричать теперь уже надо было на всю улицу, на весь город. Дима исчез, потерялся между людьми и постройками, а Маврина, не до конца еще сознавая, что же случилось, мешкала возле Наткиного прилавка, не знала, на что решиться. Когда, наконец, повернулась она к Хаве, глаза ее были сухи, брови сдвинуты, а рот исказила резкая складка.
— Ты, — указала пальцем, — мне за все ответишь! Я тебя в милицию сдам! Я тебе покажу! Я тебя в колонию засажу!
— Не шумите, — сказал Хава, натужно улыбаясь, — услышат.
— Попляшешь еще у меня!
— Вместе сядем с вашим сыном. Знаете, сколько за убийство дают?
На полуслове, с разинутым ртом, Маврина остановилась.
— То-то! — усмехнулся Хава. — Масло заберите. Это главная улика. Вы же соображаете, что будет. Хорошо надо запрятать, чтобы следов не осталось!
…Ящик был мучительно тяжел и неудобен. Выбиваясь из сил, — дыхание частое, неровное, — волокла Маврина свою заклятую ношу. Волокла неведомо куда и, не утираясь, плакала, слезы на щеках стыли. Невольно уступали ей дорогу прохожие, оглядывались вслед.
Парень с девушкой, молодые, дружелюбные, счастливые, обогнали Маврину легким, ровным шагом:
— Вам, может, помочь?
Маврина не реагировала. На ходу взялся парень за ящик с маслом, повторил громче:
— Вам тяжело? Я вижу, вам тяжело.
Она будто очнулась — дернулась вдруг в сторону, вырывая из чужих рук масло:
— Что надо? Иди своей дорогой!
— Я только помочь, — растерялся парень.
— Знаю я вас всех, сам такой же! — отрезала она с непонятной злобой.
Маврина пошла, а молодые люди, ошарашенные таким отпором, остановились. Юноша глянул на девушку, девушка на юношу. Сначала они глядели друг на друга с недоумением. Потом засмеялись и начали хохотать. А потом — целоваться. На виду у всех.
Когда Маврин решился перейти на шаг, он долго не мог отдышаться, измученный вконец. И может быть, парадоксальным образом, ощущение, что, загнанный и несчастный, достиг он предела своих сил, только и помогало теперь держаться: не думать, не вспоминать, не подпускать слишком близко к сердцу страх.
Большего несчастья никогда еще в Диминой жизни не приключалось, он представить себе не мог, чтобы на долю нормального, вчера еще совершенно не потревоженного судьбой человека выпали ни с того ни сего, без всякой явственной вины и повода, подобные испытания. Несмотря на то, что страшная, непостижимая беда уже произошла, произошла бесповоротно, Дима еще не мог охватить умом все непомерные, чудовищные размеры случившегося. Смутно угадывал он лишь одно: в неправдоподобности того, что случилось, в самих размерах несчастья таилось какое-то, неясное еще и для него самого, оправдание. И от этого чувствовал он всепоглощающую, мучительную жалость к самому себе.
Глазами, полными слез, глядел Дима на мир, и мир расплывался, терял свои привычные черты, мир казался зыбким, ненадежным, безрадостным местом.
Предостерегали издалека крашеные фанерные буквы: «Их разыскивает милиция».
Сколько ни вглядывался Дима в смутные, не имеющие выражения лица мужчин и женщин, обезвредить, задержать, сообщить о местонахождении которых призывали его афиши, ни в ком не мог он обнаружить что-то такое очевидное, что объяснило бы ему, как и почему все эти разные люди оказались в одном месте, категорически перечеркнутые по тексту красной полосой: опасный преступник! Ничего не могли объяснить отрывочные сведения: родился, учился, работал… Все шло, видно, как у всех, в потом — бах: опасный преступник! Потом случилось что-то такое, о чем не решались писать даже тут — в объявлении на стенде милиции — настолько это происшедшее было, наверное, стыдно и некрасиво. Родился, учился, работал, а потом — бах: опасный преступник! Вот и все. Больше о нем и говорить не хотят. И прочный висячий замок на витрине. Можно было подумать, что, собравшись вместе, эти люди обладали какой-то заразной, безнравственной силой, от которой следовало защищать и детей, и взрослых. Защищать вот так — тяжелым висячим замком.
Дима сгорбился, натянул куртку по спине вверх, почти на затылок, будто голову прикрыть хотел, потом потянул ее за отвороты вперед, неуютно поежился и побрел.