На другой день он уехал в Москву для переговоров с новыми сотрудниками газеты, а я остался в Бутове. Бродя по тропинкам, о которых мне рассказывал отец, в лабиринте из густо насаженного ельника, мимо дачи, где мы жили одиннадцать лет тому назад, я ловил неуловимое светлое платье, ускользавшее между белыми березовыми стволами, прозрачную и легкую тень моей матери. Ее незримым присутствием было полно Бутово. Прикасаясь к шершавой коре дерева, я думал, что, может быть, к этому дереву прикасалась она; садясь на старую, покосившуюся скамейку, израненную инициалами и датами, я старался представить себе, как она сидела, тоненькая и легкая, в длинном, старомодном платье, пока я играл у ее ног; купаясь в пруду, я видел, как здесь, в этой же черной и холодной воде, под этими же низко нависшими ивами, она, завязав свои темные косы красным платком, плыла и, нарвав длинные, скользкие стебли желтых кувшинок, возвращалась к уходящим в воду, шатким купальным мосткам. Я приказывал моей памяти воскресить те минуты, когда я, полуторагодовалый мальчик, спотыкаясь шел по усыпанной песком дорожке и цеплялся за ее руку, ту секунду, когда я впервые в сумерках увидел в траве упавшую с неба звезду, фосфорический блеск светляка, но память была бессильна и образы, возникавшие в ней, оставались бесплотными и нереальными.
Мои одинокие прогулки в поисках улетающего белого платья были для меня самым большим и самым острым наслаждением.
В мемуарной литературе о моем отце многие страницы посвящены моей матери. О ней пишут все, кто встречался в те годы с Леонидом Андреевым, — Горький, Вересаев, Телешов, Зайцев, брат отца Павел Николаевич. Ее все любили, признавая за нею большое влияние, которое она имела не только на Андреева-человека, но и на Андреева-писателя. В посвящении «Жизни Человека» отец пишет: «Светлой памяти моего друга, моей жены, посвящаю рту вещь, последнюю, над которой мы работали вместе».
Горький пишет о моей матери:
«Она прекрасно поняла необходимость материнского, бережного отношения к Андрееву, сразу и глубоко почувствовала значение его таланта и мучительные колебания его настроений. Она — из тех редких женщин, которые, умея быть страстными любовницами, не теряют способности любить любовью матери, — Эта двойная любовь вооружила ее тонким чутьем, и она прекрасно разбиралась в подлинных жалобах его души и звонких словах капризного настроения минуты».
И дальше:
«Обладая в высокой степени чувством уважения к себе самой, она могла — если это только было нужно ей — показать себя настойчивой, даже неколебимой. У нее был тонко развит вкус к музыке слова, к форме речи. Маленькая, гибкая, она была изящна, а иногда как-то по-детски важна, — я прозвал ее «Дама Шура», Это очень нравилось ей».
В своих воспоминаниях Вересаев описывает сцену, очень характерную для той роли, какую она играла в жизни отца:
«Александра Михайловна действительно работала вместе с Андреевым — не в смысле непосредственного совместного писательства, как братья Гонкуры или Эркман и Шатриан, а в более глубоком и тонком смысле. Лучшей писательском жены и подруги я не встречал. В обычных теоретических «умных» беседах Александра Михайловна, ничем не выдавалась и производила впечатление обыкновенной интеллигентной молодой женщины. Но было у нее огромное интуитивное понимание того, что хочет и может дать ее муж-художник, и в этом отношении она была живым воплощением его художественной совести.
Работал Андреев по ночам. Она не ложилась, пока он не кончит и тут же не прочтет всего написанного. После ее смерти Леонид Андреев со слезами умиления рассказывал мне, как писался им «Красный смех». Он кончил и прочел жене. Она потупила голову, собралась с духом и сказала:
— Нет, это не так!
Он сел писать все сызнова. Написал. Была поздняя ночь. А. М. была в то время беременна. Усталая за день, она заснула на кушетке в соседней с кабинетом комнате, взяв слово с Л. Н., что он ее разбудит. Он разбудил, прочел. Она заплакала и сказала:
— Леничка! Все-таки это не так.
Он рассердился, стал ей доказывать, что она дура, ничего не понимает. Она плакала и настойчиво твердила, что все-таки это не так. Он поссорился с нею, но… сел писать в третий раз. И только тогда, когда в этой третьей редакции она услышала рассказ, А. М. просияла и радостно сказала:
— Теперь так!
И он почувствовал, что теперь действительно так».
В пятидесятых годах, когда я перерабатывал эту книгу, я искал у Ив. Бунина отзывов о моей матери и ничего не нашел. Бунин не любил своих современников-писателей, иногда доходя до смешных и нелепых мелочей: когда в Париже посмертно была напечатана в журнале «Современные записки» пьеса отца «Собачий вальс», Бунин, читая корректуру, увидел, что первым помещен Андреев, а он — на втором месте, и так был этим возмущен, что потребовал переверстать сборник, лишь бы восстановить правильную «иерархию». Отец очень высоко ставил творчество Ив. Бунина, только иногда, усмехаясь, говорил себе в усы:
— Лихач на дутых шинах…