Платье на ней не сидело, как на других, — оно ложилось струящимися длинными складками, и от этого вся ее фигура становилась легкой и бесплотной. Больше всего поражала ее походка — она не шла, а взлетала, и казалось — вот еще несколько шагов, и она. Отделившись от земли, поплывет по воздуху.
После того как мы переехали в Тюрсевя, отец часто бывал у нее в гостях. Иногда он брал меня с собою, и понемногу между нами троими создалось совершенно особенное, молчаливое соглашение. Сущность этого соглашения мне трудно передать, быть может, во многом оно было создано моим воображением, но каждый раз, когда я встречался с нею во время прогулок или за чайным столом, когда вокруг сидели чужие и чаще всего враждебные мне люди, — я чувствовал к ней особенное влечение, мне хотелось читать стихи, прыгать, смеяться, и в ответной улыбке я угадывал такое же доброе и ласковое ко мне отношение.
Однажды зимой, в январе, она вызвала меня, и мы пошли гулять берегом моря, между ледяными глыбами, нагроможденными друг на друга. Была метель, ветер острым снегом слепил и резал лицо, белое море и белый берег слились в один крутящийся и воющий вихрь. Синяя шерстяная юбка обвивалась вокруг ее ног, меховая короткая шубка была усыпана восьмиугольными прозрачными звездами, светлые волосы выбились из-под шапки, и пряди, намокшие от снега, прилипли к ее щекам, порозовевшим, обожженным вьюгой. Держась за руки, мы взбирались на обледеневшие камни, откуда ветер сталкивал нас, пробирались между скользкими льдинами и глубокими ямами, доверху занесенными пушистым, легким снегом. Мы остановились под прикрытием береговой столетней сосны, прижатые ветром к ее шершавому стволу. Я почувствовал, что она хочет заговорить со мною о себе, об отце, но не может решиться, смущаемая моей молодостью и тем, что ни разу еще она со мной об этом не говорила. В ответ на ее молчание я вспомнил о моей московской красавице и попытался было рассказать о моем первом «романе», но начал так издалека, что запутался и замолк.
Мы вернулись домой — в ее дом — обледеневшие и усталые. Отогреваясь за чайным столом, накрытым ослепительной скатертью, при блеске громадного зеркала, в котором жили и двигались наши двойники, она снова чуть-чуть не заговорила со мной, но в этот момент пришел отец. Она оборвала на полуслове начатую фразу, побледнев и осунувшись. Отец долго стоял в передней — в открытую дверь я видел его широкую, тяжелую спину, — вытирая перед зеркалом заиндевевшие усы и бороду. И почувствовал, что мешаю им, и «поспешно, не допив чая, ушел к себе домой.
Через несколько дней она уехала к мужу, находившемуся с начала зимы не то в Стокгольме, не то в Лондоне в погоне за новыми спекуляциями. Больше я ее никогда не видел.
Вскоре после ее отъезда отец, с которым я редко бывал вдвоем этой зимою, последней в его жизни, взял меня с собою на прогулку по ледяному крепко, до самого Кронштадта, замерзшему морю. В наших маленьких желтых санях, где приходилось крепко прижиматься друг к другу, прикрытые одной медвежьей полостью, уже сильно потрепанной, с темно-серыми лысинами в коричневом мехе, мы свернули на чернореченскую дорогу. Слева между деревьями сквозила белая бескрайняя пустыня. Мы быстро ехали хорошо Накатанной дорогой, пока в том месте, где шоссе подходит вплотную к пляжу, не увидели уходивший в глубину моря одинокий, слабый след, оставленный, должно быть, контрабандистом, поддерживавшим сношения с Кронштадтом или Нарвским берегом. Отец передал мне вожжи. Проехав глубокие ухабы и нагромождения ледяных торосов, покрытых снежными шкурами, — только иногда между белыми пластами поблескивало скупо и мертво обнаженное ребро льдины, — вдоль одиноких вех, черными пятнами отмечавших затянутые ледком и запорошенные снегом полыньи, вырубленные во льду рыбаками, мы выбирались в открытое море. Серое небо сливалось со снежным морем, Кронштадт исчезал в серой мгле. Серый горизонт открывался перед нами широким кругом, только сзади упираясь в уходивший, таявший в сумерках далекий берег. Тишина была полная — даже слабый топот лошадки по мягкому, совсем почти не проезженному следу терялся в этой огромной, бессолнечной и безветренной пустыне.
Когда я на минуту отвернулся от дороги и взглянул на отца, я увидел, что он сидит, глубоко уйдя в сани, почти совершенно утонув в огромной дохе. Лицо его было молодо, бледно и безжизненно, как будто серый воздух уничтожил все живые краски и стер морщины около глаз и рта. Довольно долго я не решался нарушить тишину мертвого моря, догадываясь, о чем думает отец и чем объясняется сегодня его молчание. Наконец я не выдержал, с каждой минутой увеличивающаяся бледность испугала меня, и я окликнул его. Отец ответил, не разжимая стиснутых зубов:
— Ничего, едем дальше.