Было два или три таких вечера, памятных своей давящей скукой, потом часовых дел мастер явился днём, в воскресенье, тотчас после поздней обедни. Я сидел в комнате матери, помогая ей разнизывать изорванную вышивку бисером, неожиданно и быстро открылась дверь, бабушка сунула в комнату испуганное лицо и тотчас исчезла, громко шепнув:
- Варя - пришёл!
Мать не пошевелилась, не дрогнула, а дверь снова открылась, на пороге встал дед и сказал торжественно:
- Одевайся, Варвара, иди!
Не вставая, не глядя на него, мать спросила:
- Куда?
- Иди, с богом! Не спорь. Человек он спокойный, в своём деле - мастер и Лексею - хороший отец...
Дед говорил необычно важно и всё гладил ладонями бока свои, а локти у него вздрагивали, загибаясь за спину, точно руки его хотели вытянуться вперёд, и он боролся против них.
Мать спокойно перебила:
- Я вам говорю, что этому не бывать...
Он шагнул к ней, вытянул руки, точно ослепший, нагибаясь, ощетинившись, и захрипел:
- Иди! А то - поведу! За косы...
- Поведёте? - спросила мать, вставая; лицо у неё побелело, глаза жутко сузились, она быстро стала срывать с себя кофту, юбку и, оставшись в одной рубахе, подошла к деду: - Ведите!
Он оскалил зубы, грозя ей кулаком:
- Варвара, одевайся!
Мать отстранила его рукою, взялась за скобу двери:
- Ну, идёмте!
- Прокляну,- шёпотом сказал дед.
- Не боюсь. Ну?
Она отворила дверь, но дед схватил её за подол рубахи, припал на колени и зашептал:
- Варвара, дьявол, погибнешь! Не срами...
И тихонько, жалобно заныл:
- Ма-ать, ма-ать...
Бабушка уже загородила дорогу матери, махая на неё руками, словно на курицу, она загоняла её в дверь и ворчала сквозь зубы:
- Варька, дура,- что ты? Пошла, бесстыдница!
Втолкнув её в комнату, заперла дверь на крюк и наклонилась к деду, одной рукой поднимая его, другой грозя:
-У-у, старый бес, бестолковый!
Посадила его на диван, он шлёпнулся, как тряпичная кукла, открыл рот и замотал головой; бабушка крикнула матери:
- Оденься, ты!
Поднимая с пола платье, мать сказала:
- Я не пойду к нему,- слышите?
Бабушка столкнула меня с дивана:
- Принеси ковш воды, скорей!
Говорила она тихо, почти шёпотом, спокойно и властно. Я выбежал в сени, в передней половине дома мерно топали тяжёлые шаги, а в комнате матери прогудел её голос:
- Завтра уеду!
Я вошел в кухню, сел у окна, как во сне.
Стонал и всхлипывал дед, ворчала бабушка, потом хлопнула дверь, стало тихо и жутко. Вспомнив, зачем меня послали, я зачерпнул медным ковшом воды, вышел в сени - из передней половины явился часовых дел мастер, нагнув голову, гладя рукою меховую шапку и крякая. Бабушка, прижав руки к животу, кланялась в спину ему и говорила тихонько:
- Сами знаете - насильно мил не будешь...
Он запнулся за порог крыльца и выскочил на двор, а бабушка перекрестилась и задрожала вся, не то молча заплакав, не то - смеясь.
- Что ты? - спросил я, подбежав.
Она вырвала у меня ковш, облив мне ноги и крикнув:
- Это куда же ты за водой-то ходил? Запри дверь!
И ушла в комнату матери, а я - снова в кухню, слушать, как они, рядом, охают, стонут и ворчат, точно передвигая с места на место непосильные тяжести.
День был светлый; в два окна, сквозь ледяные стёкла, смотрели косые лучи зимнего солнца; на столе, убранном к обеду, тускло блестела оловянная посуда, графин с рыжим квасом и другой с тёмно-зелёной дедовой водкой, настоянной на буквице и зверобое. В проталины окон был виден ослепительно сверкающий снег на крышах, искрились серебряные чепчики на столбах забора и скворешне. На косяках окон, в клетках, пронизанных солнцем, играли мои птицы: щебетали весёлые, ручные чижи, скрипели снегири, заливался щегол. Но весёлый, серебряный и звонкий этот день не радовал, был ненужен, и всё было ненужно. Мне захотелось выпустить птиц, я стал снимать клетки - вбежала бабушка, хлопая себя руками по бокам, и бросилась к печи, ругаясь:
- А, окаянные, раздуй вас горой! Ах ты, дура старая, Акулина...
Вытащила из печи пирог, постучала пальцем по корке и озлобленно плюнула.
Ну - засох! Вот те и разогрела! Ах, демоны, чтоб вас разорвало всех! Ты чего вытаращил буркалы, сыч? Так бы всех вас и перебила, как худые горшки!
И - заплакала, надувшись, переворачивая пирог со стороны на сторону, стукая пальцами по сухим коркам, большие слёзы грузно шлёпались на них.
В кухню вошли дед с матерью; она швырнула пирог на стол так, что тарелки подпрыгнули.
- Вот, глядите, что сделалось из-за вас, ни дна бы вам, ни покрышки!
Мать, весёлая и спокойная, обняла её, уговаривая не огорчаться; дедушка, измятый, усталый, сел за стол и, навязывая салфетку на шею, ворчал, щуря от солнца затёкшие глаза:
- Ладно, ничего! Едали и хорошие пироги. Господь - скуповат, он за года минутами платит... Он процента не признает. Садись-ка, Варя... ладно!
Он был словно безумен, всё время обеда говорил о боге, о нечестивом Ахаве, о тяжёлой доле быть отцом - бабушка сердито останавливала его:
- А ты - ешь знай!
Мать шутила, сверкая ясными глазами.
- Что, испугался давеча? - спросила она, толкнув меня.
Нет, я не очень испугался тогда, но теперь мне было неловко, непонятно.