По карточкам выдавали и табак. И у меня был свой «бизнес». Мама где-то «доставала» (так говорили) пустые папиросные гильзы, и мы всей семьей вечерами их набивали табаком. Я продавала уже папиросы утром у входа в булочную на Кировском проспекте. Окна нашей комнаты выходили прямо на эту булочную, и папа с братом, наверное, могли меня видеть. Негромко, но четко я говорила одно слово: «Папиросы, папиросы!» Папиросы были закреплены резиночкой по десять штук и стояли в коробке. Десять штук стоили 30 рублей. Но были и штучные, они стоили 5 рублей за штуку. У меня был конкурент – мальчишка моих лет или чуть постарше. Он сидел у входа в булочную на ящике и заунывно пел:
Декоративный мальчонка. Из рваного носа большого башмака высовывалась голая нога – зимой! Я была по тем временам нормально, тепло одета, но голенища валенок доходили до колен, и я плохо, неуклюже передвигалась. Однако моим преимуществом в конкуренции было то, что мои гильзы были плотнее набиты табаком – у нас было специальное приспособление для набивки. И постоянные покупатели это знали. Мальчишка часто приходил позднее меня – я выбегала сбывать товар до школы. При встрече мы молча кивали друг другу.
Как-то в школе меня подозвала пионервожатая и спросила о моем «бизнесе» (кто-то донес). Я бес-страшно ответила, что у нас в семье папа-инвалид, маленький брат и денег не хватает. Пенсия у папы была 120 рублей (после реформы – 1200). А еще, сказала я пионервожатой, я продаю шестьсот грамм черного хлеба (через день) и на эти деньги покупаю в «коммерческом магазине» две бутылки по пол-литра молока (оно было по здоровью обязательно нужно моему брату и стоило 30 рублей за бутылку. Четыре бутылки молока – вот и вся папина пенсия), иногда деньги коплю и покупаю там же масло. Магазин № 2 был расположен на площади Льва Толстого. № 1 был Елисеевский на Невском. В народе они имели название «магазин наглядных пособий для заочного питания». Цены там были несусветными. Вот леденцы, это я точно помню, стоили 700 (послереформенных) рублей килограмм, и я только однажды сумела накопить на сто грамм.
Хлеб я продавала всегда одному и тому же покупателю – он меня ждал. Это был какой-то большой черный дядька в полушубке. Мы никогда не разговаривали, только иногда он молча угощал меня конфеткой «барбариска» – маленький леденец в обертке.
Редко около булочной появлялся милиционер, но он нас с мальчишкой «не видел». Он охотился за настоящими спекулянтами и ворами, которые продавали из-под полы бормотуху-самогон и целые буханки хлеба. Плохо милиционер охотился – все равно продавали…
Трудное послевоенное детство, но сколько живых, по-настоящему добрых воспоминаний… Может быть, это потому, что мы тогда были юными и впереди у нас была долгая и непременно счастливая жизнь после великой Победы?
Уже в юношеском возрасте мы с мальчишкой в трамвае друг друга узнали, одновременно сказали: «Привет!» – и он вышел на остановке.
Людмила Фрейдлин
Толкучка как зеркало жизни
В одной из четырехэтажек заводского поселка, где мы жили, появилась вывеска, смысла которой я долго не могла понять, – «Ателье мод». В доме напротив кто-то приобрел радиолу и выставил ее в окно. Оттуда полились дивные песни. Не только наши любимые, военные. Леонид Утесов пел про одессита Мишку и водителя кобылы, Клавдия Шульженко – про голубку, вестницу любви для путника в дальних краях. Возникло новое имя – Петр Лещенко. «Там, под небом чужим, я как гость нежеланный», – скорбел голос, и мы замирали. И когда он молил: «Перестаньте рыдать надо мной, журавли…» – с улицы кричали, поднимая головы к музыкальному окну: «Пока не ставь ничего!» Хотелось времени, чтобы песня улеглась в душе.
Радиола гремела, а то пошипывала или задыхалась, как астматик. Люди приходили с третьей смены и ложились спать, но никто ни разу не выглянул и не потребовал утишить звук. Не было злобности: с неудобствами легко мирились, потому что любое из них сравнивалось с недавними военными тяготами и казалось несущественным. Верили, что впереди – лучшая жизнь, и радовались самой малости.