На третий день святой приехал в Дворики Шварцев, отвел нам под посев землю, а потом всех собрал и сказал: «Сей, кто сколько осилит, а половину урожая барину». Потом устроил гульбу и увез из села девку пригожую, Ульяну. Кричала она страсть как и вся в кровь избилась. Была Ульяна сговорена за Петруху Ерохина, и на «красную горку» их повенчать собирались. Ходили наши старики на хутор просить Шварцева, чтобы отпустил он Ульяну. Целый день на коленях простояли перед крыльцом. Немец их прогнал и приказал за Петруху отдать Л ушку Пояркову, с которой он двое суток пир пировал. Под венец Петруху везли связанным, а когда повенчали, он у Шварцева коня уворовал и неведомо куда ускакал. Сколько ни искали — не нашли. Петрухин отец сильно тужит и с горя весь исседел. Приходили к нам мужики, хотели, чтобы я написал генералу Плахину оюалобное письмо на Шварцева, а батяня сказал: «Не вводите во грех парнишку». Мне взбучку дал, что я грамотным себя выставляю, а тебя, братец, ругал неистово, что ты меня читать-писать выучил...
—Вот это так! — воскликнул Силантий Наумович.— Хорошо переписал! — И он посмотрел на меня, часто-часто моргая.—А ты, Роман, должно, умный будешь? — Но вдруг замахал перед своим лицом рукой.— Нет, нет! Не в кого!
Силантий Наумович умолк так же внезапно, как и заговорил. Уронив руки на колени, он не то задумался, не то задремал.
В последнее время с ним так часто случается. Вдруг заговорит, заговорит, замашет руками и остановится, словно в сон впадает.
Арефа как-то сказала:
—Тоскует... Вот-вот, гляди, кто-нибудь к нему из Саратова явится.
Но я знал, что Силантий Наумович просто постарел и бессилен бороться с немощью, временами внезапно охватывающей его. Вот посидит он так неподвижно минут пять, отдохнет и опять заговорит.
Так и сейчас было. Силантий Наумович не только заговорил, но вскочил со своего кресла и, постукивая палкой, быстро-быстро задвигался по горнице.
—Их сиятельство князь Гагарин — богач на всю Россию, а дурень был. С немцами, с французами, с англичанами разговаривал, а по-русски писать как следует не умел. Бывало, позарез надо написать письмо графине или там какому-нибудь сердечному предмету — меня требует, в кресло свое сажает: «Силантий, пиши!» А ты ишь как! И почерк изрядный. А?
Он пристально и непривычно мягко посмотрел на меня. Глаза у него заслезились, щеки мелко-мелко задрожали. Неуклюже и суетливо он заслонил лицо и глаза рукавом и пролепетал, словно был в чем-то виноват передо мной:
—Вот, ишь как я!.. Ты на меня, того, не гляди. Жалкий я. Так-то... Ты отворотись, не гляди...
А я смотрел, взволнованный и удивленный. Смотрел и не верил. Казалось, что передо мной сидел не Силантий Наумович, а какой-то иной, беспомощный, тихий и добрый старик.
—Не гляди ты на меня, Роман!.. И, того, уйди пока к Арефе. Один я побуду, один. Уйди...
Я забрал тетрадь, папку с письмами и ушел в камору. Арефа встретила меня десятком поручений: надо было вынести золу, растопить голландскую печь, слазить на чердак и снять белье...
Выполняя работу, заданную мне Арефой, я не перестаю думать о своем маленьком дедушке Даниле, которого вот так же, как и меня, учил писать беспокойный Силантий Наумович. И чем больше я думал, тем сильнее мне хотелось знать, каким же стал мой дедушка, что он сейчас делает? Ответить на эти вопросы могли только письма.
Когда все было сделано, я развязал папку и присел около окна. Арефа жаловалась на жизнь свою горемычную, вздыхала и стонала, а я читал дедушкины письма.
Зиму прозимовали, слава богу, а по весне у батяни в отаре волки трех овец зарезали. Шварцев тех овец с нас стребовал. Кричал и отца плетью сек. Продали мы весь хлебушек, мама-нину сряду и трех овец Шварцеву купили. Спасибо, весной эта беда приключилась. Батяня просит тебя прислать рубля два на нужду. За подарок, что ты мне с Манякиным дедом прислал, спасибо. Только штаны-то с рубахами мне вовсе не подходящие. Сильно я, братец, вырос. Годов-то мне шестнадцать, а ростом я батяню перегнал на целую голову.
Я закрываю глаза и вижу, как волки режут овец большими сверкающими кривыми ножами. Вижу Шварцева с красным, жирным лицом и плетью в руке, дедушку, склонившегося над этим письмом. Я стараюсь заглянуть ему в лицо, но это мне не удается.
А вот передо мною другая картина, бушует пожар. Горят Плахинские Дворики. Крики стоят над селом, люди бегут, бросаются прямо в огонь. Строки письма, кажется, заговорили человеческим голосом.