У Авдея детские светящиеся глаза, да и весь он, несмотря на свои двадцать пять лет, еще совершенный ребенок, – мягкий, впечатлительный, жизнерадостный. Жизнь только-только еще начала накладывать на него свою тяжелую лапу: отец умер, мать-старуха осталась, жена что-то стала прихварывать. Мгновениями, когда он унесется мыслями, вероятно, домой и задумается, уставившись в одну точку, его русая вьющаяся бородка, небольшая сутуловатая фигурка, затылок с торчащими из-под засаленной шапки мелкими вьющимися волосами – все вместе производит впечатление маленького преждевременного старичка. Но немного надо, чтобы поднять опять его настроение.
– Лес-то, лес! – шепчет он, охваченный восторгом, оглядываясь в густых сосновых борах К-ской губернии.
Ему, ничего, кроме осинника, не видавшему, кажется весь этот бор чем-то сказочным.
– Шумит-то, шумит, как в трубе… Вот где лешим раздолье… Медведи, чай, есть же?
Авдей – поэт, и поэтому его интересует шум леса, лешие, медведи.
Зато Филипп – олицетворенная проза и сейчас же ставит вопрос на чисто практическую почву:
– Бревна четыре из каждой лесины выйдет…
Тимофей – среднее между Авдеем и Филиппом.
– К нам бы такой лес… чего бы тут было…
Худой, с темным лицом и мутными глазами, Тимофей, недавно отбывший свою солдатчину, самодовольно оглядывается.
– Живей, живей, – побуждает их всех Логин, лет тридцати отставной унтер-офицер, скромный, но с достоинством, одетый в белый пиджак: чего, дескать, время-то по-пустому вести.
Тимофей, на мой взгляд, историк. Он постоянно копается в воспоминаниях не только своих, но и отцовских, дедовских и прадедовских. Все из действительного сейчас же отдается в его голове чем-нибудь прошлым. Он умеет и любит рассказывать. Все прошлое, оттого, что оно прошлое, хорошо и заманчиво. Настоящее станет прошлым и будет тоже в свое время хорошо, а потому надо мириться с настоящим, как бы непонятно и нехорошо оно ни было. После будет и понятно и хорошо. Иногда это настоящее бывает очень невкусно, но он глотает его с такой же огорченной миной, с какой принимается невкусное лекарство: надо. Эта его гримаса очень характерна и служит часто для меня ключом к уразумению.
Филиппу лет тридцать. Он, что называется, незадачный – у него лошади дохнут, хлеб не родит и всегда какая-нибудь новая беда. Глаза большие, засели и смотрят. Здоров как бык; рыжеватая в темный цвет бородка, добродушная широкая физиономия, большой открытый с белыми зубами рот. Ленив, добродушен, имеет маленькую, с лицом настоящей обезьяны жену, постоянно вспоминает о ней так же, как о своих шестерых ребятишках, с теплой удовлетворенной гордостью.
– У моей бабы нет этого… Мои дети не то что… просто, как есть… – говорит Филипп взасос и оглядывает меня и своих товарищей.
– Вот хоть барина спроси, – обращается он к кому-нибудь из местных, – я врать не стану.
– Славные детки, – говорю я.
– Ну… чего ж? вот барин говорит… Неужели врать стану?
Он вспоминает про своего Федьку, двухлетнего пострела. Впрочем, ничего почти он не сообщает про Федьку, и очевидно только, что Федька, пострел и сопляк, прочно засел в умиленном родительском сердце.
Логин, собственно, не из моей деревни и взят по протекции. Отставной старший унтер-офицер, он оказался тихим, выдрессированным, исправным работником.
Пятый работник – Алексей, разбитый жизнью, худой, высокий, весь поглощенный болезнью и постоянной нуждой.
Мы продолжали лежать на улице, ютясь в тени березы.
Тимофей лежал на животе, рассеянно собирал соломинки, совал их в рот и подыскивал тему для разговора. Не говорить ему так же тяжело, как другому говорить.
– Я грамотный… я страсть как охоч до грамоты. У нас старший унтер был, как не то слово – не так. Опять сызнова. Я устав это или тоже божий закон так, бывало, без запинки, слово в слово до самого Иосифа прекрасного, так и говорю… Страсть охоч был… Бывало, два раза прочитаю – все помню… Больно ловок был.
Тимофей даже глаза закрыл от удовольствия.
– Я не только что устав, а и божий закон… Я страсть сколько читал.
– Что же ты читал?
– Про Суворова.
– Ну?
– Хорошо… Все как есть описано… Как он солдатом был, как его Екатерина повстречала; очень уж ей понравилось, как он чисто, значит, на караул ей сделал. Она ему сейчас рубль золотой… А он ей: «Нельзя мне рубль взять, потому что я на часах… Ежели уж охота, так положь, значит, на лавочке рубль, или там по начальству отдай, – окончу дежурство – возьму…» Тут она сейчас его в офицеры приказала… Так все это описано ловко!.. Набрал он человек пятьдесят и из пушек неприятельских ночью да в них же, да крепость турецкую и взял. Тут его генерал расстрелять приказал; он, не будь глуп, – к Екатерине письмо. Тут она и отписала генералу: «Не вы, дескать, а я его сыскала и в офицеры пожаловала, а вы и власти иметь не можете над ним, и как бы он еще вас не пристрелил…» Ей-богу! да в генералы его… А он хоть и генерал, да что солдату, то и ему подавай, – все с солдатом, все сообща… Ну и надеялись на него войска – никого не надо, подавай Суворова, и шабаш…
– Ты в последней турецкой кампании не был?