122. Ибо таким способом [по его мнению] душа могла бы со временем усвоить божественные добродетели, именно благоразумие, которое прежде всего в состоянии определить эти самые движения души, так как на основе их происходит познание и относительно того, что вне нас, каково бы оно ни было, – [познание] доброго и злого; и умеренность, эту способность, которая в самом начале может сделать в этом правильный выбор; и справедливость, которая каждому воздает должное; и спасение всех этих [добродетелей] – мужество.
123. Впрочем, не речами, которые он произносил, он приучал меня к тому, что благоразумие есть знание доброго и злого или того, что должно делать и чего не должно делать, – это, несомненно, было бы пустой и бесполезной наукой, если бы слово было несогласно с делами и благоразумие не делало того, что должно делать, и не отвращалось от того, чего не должно делать, и однако тем, которые обладают им, доставляло относящееся к этому знание, как мы видим на многих. <… >
132. Я хочу открыто высказать только то, что я испытал на самом себе, без какого-либо противопоставления и без каких-либо искусственных приемов в речи.
133. Этот муж был первый и единственный, который склонил меня заняться также изучением эллинской философии, убедивши меня своим собственным образом жизни, и выслушать его речь о правилах жизни и внимательно следовать ей,
134. тогда как, насколько это зависело бы от других философов, – снова признаюсь в этом, – я не был бы убежден; конечно, с одной стороны, я был неправ, но с другой, это должно было бы явиться для меня почти несчастьем. Правда, вначале я входил в соприкосновение не с очень многими, а только с некоторыми, которые объявляли себя учителями в ней, однако все в своей философии не поднимались выше простых речей.
135. А он был первый, который и словами побуждал меня к занятию философией, упреждая делами побуждение посредством слов; он не сообщал только заученных изречений, но не считал достойным даже и говорить, если бы не делал этого с чистым намерением и стремлением осуществить сказанное; и скорее он старался показать себя таким, каким в своих речах изображал того, кто намерен жить надлежащим образом, и предлагал, – я охотно сказал бы, – образец мудрого. <… >
137. Кроме того, он стремился и меня преобразовать в этом роде, чтобы я овладел и понимал не только речи о душевных движениях, но и самые эти движения. Он особенно налегал на дела и слова [вместе] и при самом теоретическом научении представлял мне не малую часть каждой отдельной добродетели, может быть, он привел бы и всю, если бы я мог вместить.
138. Он принуждал меня, если так можно сказать, поступать справедливо посредством деятельности своей собственной души, присоединиться к которой он убедительно побуждал меня, отклоняя меня от многопопечительности, какой требует повседневная жизнь, и беспокойств общественного служения, напротив, побуждая тщательно исследовать самого себя и делать то, что является поистине собственным делом. <… >
141. С другой стороны, он не менее учил быть благоразумным, именно, чтобы душа моя была обращена к самой себе и чтобы я желал и стремился познать самого себя. Это действительно – самая прекрасная задача философии, которая именно приписана и преимущественнейшему из пророческих духов [Аполлону], как мудрейшее повеление: познай самого себя.
142. А что это действительно задача благоразумия и что это есть божественное благоразумие, прекрасно сказано древними, так как в действительности божественная и человеческая добродетель одна и та же, поскольку душа упражняется в том, чтобы видеть себя самое как бы в зеркале, и отражает в себе божественный ум, если оказывается достойной этого общения, и [таким образом] отыскивает некоторый неизреченный путь к обожению. <… >
148. Своей собственной добродетелью он внушил мне любовь и к красоте справедливости, истинно золотое лицо которой он показал мне, и любовь к благоразумию, которое должно быть предметом стремления для всех, и любовь к истинной мудрости, в высшей степени достойной любви, любовь к богоподобной умеренности, которая есть уравновешенность и мир души для всех, стяжавших ее, и любовь к достойнейшему удивления мужеству,
149. любовь к нашему терпению и прежде всего любовь к благочестию, которое справедливо называют матерью всех добродетелей, ибо оно – начало и конец всех добродетелей. Если бы от него начинали, то и все остальные добродетели в высшей степени легко появились бы у нас. Если бы мы желали и стремились к тому, к чему должен стремиться каждый человек, если он только не безбожник и не предан чувственным удовольствиям, именно к тому, чтобы сделаться другом и защитником славы Божией, мы заботились бы и о прочих добродетелях, чтобы нам приближаться к Богу не в состоянии недостоинства и нечистоты, но со всякой добродетелью и мудростью, как бы с добрым провожатым и мудрейшим священником. Цель же всего, я думаю, не иная, как та, чтобы, чистым умом уподобившись Богу, приблизиться к Нему и пребывать в Нем. <… >