Когда перед самым отъездом мы остались с ней вдвоем и она сжала меня в объятиях, у меня словно помутилось сознание... Она чуть отстранила меня, чтобы поглядеть мне прямо в глаза, погладила по щеке и сказала: «Продолжай хорошо учиться, это самое главное». А потом добавила, очень удивив меня: «И береги папу».
У меня не сохранилось никаких воспоминаний о своем состоянии после ее отъезда... я только могу вообразить его, это нетрудно. Зато я отчетливо помню, как позже, некоторое время спустя, папа спросил Веру слегка встревоженно... они были в соседней комнате и думали, что я их не слышу... «Что происходит с Наташей?» И она ответила: «Это из-за маминого отъезда...»
Адель иногда водила меня в церковь Монруж, и я повторяла там за ней ее жесты... которые, впрочем, на мой взгляд, мало чем отличались от проявления элементарной вежливости... быстро окунуть руку в кропильницу, автоматически перекреститься, слегка преклонить колено, проходя мимо алтаря... не сделай я этого, она была бы очень шокирована, — точно так же, как если бы я забыла сказать «до свидания, мадам», выходя из лавки... или не посторонилась в дверях... Мне в голову не приходило... несмотря на все эти обряды, строго и неукоснительно исполняемые Адель — она часто ходила на шестичасовую утреннюю службу, никогда не пропускала воскресной мессы, — я не могла даже заподозрить в ней хоть намек на духовность, на даже малейшее чувство возможного существования чего-то неземного, внеземного, не укорененного в мире, в котором она жила.
— Но ты сама, когда молилась...
— Ну, это было скорее суеверием... я читала «Отче наш» или «Богородицу»... точно так же, как стучала по дереву, чтобы не сглазить или со смутной надеждой получить то, чего мне очень хотелось...
В русской церкви на улице Дарю, куда меня водила бабушка, я вместе с ней падала ниц, касалась лбом пола, крестилась, но не так, как с Адель, слева направо, всей ладонью, а наоборот, справа налево, тремя пальцами, прижав большой к среднему и указательному.
Не знаю, действительно ли бабушка была верующей, мне кажется, она ходила в церковь по праздникам, чтобы принять участие в любимых ею обрядах, чтобы вспомнить свою Россию, погрузиться в нее, и я погружалась в Россию вместе с ней... я узнавала жар, пламя бесчисленных свечей вокруг себя, иконы в серебряных и золотых, словно из кружева сотканных окладах, освещенные огоньком разноцветных лампадок, церковное пение... узнавала разлитое вокруг и изливавшееся на меня саму какое-то рвение, тихую и спокойную восторженность, которую я уже переживала когда-то... не помню где — в Петербурге или еще раньше, в Иванове...
— Как странно, что в таком возрасте тебе даже в голову не приходило, что обе эти религии вовсе не были религией твоих предков... что никогда никто с тобой об этом не говорил...
— Мама не хотела этого знать... по-моему, она как-то не задумывалась. Что же касается отца, то он считал все религиозные обычаи пережитками... устаревшими, отжившими верованиями... он был «свободный мыслитель», и для него, как и для всех его друзей, один только факт упоминания о том, что такой-то — еврей, или что он не еврей, или что он славянин, был проявлением самой дремучей реакционности, да просто-напросто непристойностью...
О людях, которые бывали у нас, говорили только, что они русские или французы. А в школе вроде бы и вовсе не существовало такого понятия, как «русский», всех детей, каким бы ни было их происхождение, считали просто славными маленькими французами. Я не помню, чтобы мне задавали какие-то вопросы, ни у кого, очевидно, и мысли не возникало о различии рас или религий.
Отец отпускал меня во все церкви, куда меня водили... возможно, он считал, что эти красивые церемонии могли оставить у ребенка только прекрасные воспоминания, и от Бога, от Христа, от святых, от Богородицы он меня пытался отвратить не больше, чем от просьб, обращенных к Деду Морозу...
Но позже, всякий раз, когда возникал этот вопрос, я слышала, как отец тут же объявлял, просто трубил на всех перекрестках, что он еврей. Он считал, что стыдиться этого подло и глупо, и говорил: «Нет, сколько же понадобилось ужасов, гнусностей, сколько лжи и низости, чтобы дойти до такого положения, когда люди стыдятся своих предков и вырастают в собственных глазах, если им удается приписать себе других, неважно каких, лишь бы не тех... Ты не считаешь, — говорил он мне иногда, уже гораздо позже, — что все-таки, когда только подумаешь...» Да, я тоже так считала...
Мадам Бернар никогда не спрашивала меня о моей семье и говорила мне, как всем остальным: «Скажи маме, чтобы она зашла в школу...» — она, должно быть, заметила, что приходил всегда папа... во всяком случае, не знаю уж почему, она как-то пригласила меня на следующий день к себе на чай... и после чая мы смогли бы вместе с ее детьми готовить уроки...
— Может, из-за того случая... ну, ты помнишь... вши...