Александр ездил в Манчестер и обсуждал на радио возрождение драмы в стихах. За большие деньги предлагали ему писать об истории, теории стиха и положении женщины в журналах академических, у́шло-передовых и попросту массовых. Александр пытался писать. С ним заговаривали насчет лондонской постановки «Астреи» – с некоторыми изменениями и полностью профессиональным составом. Всего этого они так жадно ждали, но теперь предложения и приглашения казались им не вполне реальными: так захвачены они были простой и насущной страстью. «Гнусный папаша», по выражению крайне довольной Фредерики, опамятовался и теперь носил в нагрудном кармане стопку газетных вырезок, где на фото его худенькая дочь восседала на камне, била кулаком о каменную стену, лежала, раскинувшись, на земле.
Остальная труппа стала хуже относиться к Фредерике, зазвучали слова «заносчивая» и «невыносимая», не всегда, впрочем, справедливые. Фредерика и впрямь пьяна была успехом. Она шагала по нагретому солнцем дягилю и смеясь вспоминала собственную фотографию рядом с карточками кинозвезд в витрине блесфордского фотоателье. Но к этим радостям примешивалось нарциссическое упоение собственным телом, наконец столь желанным Александру, и эта восторженная замкнутость на себе оскорбляла тех, кому вольно было оскорбляться. Александр хвалил Фредерику в интервью, и его похвалы появлялись в печати.
– «Игра, отмеченная глубочайшим интеллектом», – прочел ей как-то Уилки в садах Лонг-Ройстона. – «Удивительное чувство стиха». Твоя карьера сделана.
– С интеллектом у меня и правда все хорошо.
– О, об этом нам твердят до тошноты все, включая тебя. А как дела на прочих фронтах? Александр возлег с тобой? Соперницы сыплют тебе мышьяк?
Роман Александра и Фредерики сделался всеобщим достоянием прежде, чем сами они успели понять, что с ними, собственно, случилось. Труппа, как бывает в тесных коллективах, сделала крутой поворот и отныне восхищалась Фредерикой за упорство, с которым она «добилась» Александра, вопреки ему самому. Что не мешало той же труппе по-прежнему недолюбливать ее за безоглядный эгоизм, с которым она это проделала, равно как и за жадность к славе. (Уилки, не столь обуреваемый страстями, признанный оригинал, эрудит и «гений», на которого в Би-би-си уже заведена была собственная папка в отделе новой информации, имел к услугам нескольких агентов и весьма умело занимался саморекламой, не вызывая недобрых чувств.) Что до Александра, актеры капризно решили наградить его презрением за то, что поддался столь грубому натиску. Впрочем, особенно это не показывали: Александр написал великую пьесу, от которой на них падал весьма приятный отраженный свет. Зато покинутой Дженни оказывали множество мелких услуг. Куда бы ни пошли Александр с Фредерикой, туда обязательно пробирались мальчишки-сатиры, стоило им присесть на скамейку, придворные в елизаветинских шелках вывешивались из сводчатых окон, устремляя на них насмешливые взгляды, а порой открыто хихикая.
Александр был слишком потрясен событиями собственной жизни, чтобы обращать на это много внимания. Фредерика, привыкшая стоически переносить неприязнь из-за успехов в учебе, сумела почти столь же спокойно отнестись к неприязни из-за газетных статей, хоть свойства темперамента и не позволяли ей отвечать на это презрением или пытаться умилостивить зоилов. Трудней было выносить постоянное любопытство к ее любовной жизни: Фредерика мучилась и не могла ни воззвать к сочувствию, ни откупиться пикантными подробностями. Впрочем, с приходом успеха она сделалась более самодостаточна. Она еще всем им покажет. Кроме Александра. (Хотя и на его долю выпадали порой упреки в малодушии, от чего он испытывал некое мрачное удовольствие.) Ясно было, что долго так продолжаться не может. Что-то должно было произойти, сдвинуть дело с мертвой точки. Но что именно?
38. День святого Варфоломея