Читаем Девяносто третий год полностью

С этой трибуны произносились кружившие голову бурные речи, и иной раз в них без ведома самого оратора звучал вещий глас революций, и не успевал он еще отзвучать, как вдруг события проникались людским недовольством и людскими страстями, будто их слух был оскорблен этими речами; все, что происходило, являлось как бы гневным откликом на то, что говорилось, и, точно их подстегнуло слово человека, разражались одна за другой страшные катастрофы. Так иной раз крик путника вызывает в горах обвал. Одно неосторожное слово может привести к бедствию. Если бы слово это не было произнесено, ничего бы не произошло. Кажется подчас, что можно рассердить события.

Именно так, из-за случайно оброненного оратором и не понятого другими слова, скатилась на плахе голова принцессы Елизаветы.

Невоздержанность на язык была в обычае Конвента.

Во время жарких споров угрозы носились в воздухе, словно горящие головни на пожаре. Петион: «Робеспьер, ближе к делу». Робеспьер: «…Все дело в вас, Петион. Не беспокойтесь, я перейду к делу, и тогда вам несдобровать». Чей-то голос: «Смерть Марату!» Марат: «В тот день, когда умрет Марат, не станет более Парижа, а когда погибнет Париж, погибнет и Республика». Билло-Варенн (подымается с места): «Мы желаем…» Барер (прерывая его): «Уж слишком ты по-королевски заговорил…» Как-то на заседании Филиппо сказал: «…Один из депутатов обнажил против меня шпагу». Одуэн:[354] «Председатель, призовите к порядку убийцу». Председатель: «Все в свое время». Панис:[355] «Тогда, председатель, я призываю к порядку вас». Нередко стены Конвента сотрясал громовый смех. Лекуантр: «Кюре из Шан-де-Бу приносит жалобу на своего епископа Фоше, что тот запрещает ему жениться». Чей-то голос: «Никак не пойму, почему Фоше, у которого двадцать любовниц, не желает, чтобы у другого была одна-единственная жена». Второй голос: «Ничего, поп, не робей, бери себе жену». Публика с трибун вмешивалась во все споры и разговоры. Она обращалась к членам Собрания без чинов, на «ты». Как-то депутат Рюан[356] выходит на трибуну. А славился он тем, что одна ягодица у него была заметно пухлее другой. Кто-то из публики крикнул: «Эй, повернись-ка толстой стороной к правым скамьям, потому что твоя, извините за выражение, „щека“ совсем в духе Давида». Такие вольности усвоил народ в отношении Конвента. Впрочем, как-то во время чересчур бурного заседания 11 апреля 1793 года председатель велел арестовать одного из нарушителей порядка.

Однажды, по свидетельству старика Буонаротти,[357] Робеспьер взял слово и говорил два часа подряд, не отрывая глаз от Дантона, – он то смотрел пристально, что не предвещало ничего доброго, то скользил по нему рассеянным взглядом, что было еще хуже. Наконец, он начал громить Дантона и закончил свою речь негодующими, зловещими словами: «Мы знаем, где интриганы, мы знаем, где взяточники и развратники, мы знаем, где изменники. Они здесь, на этом собрании. Они слышат нас, мы видим их, мы не спускаем с них глаз. Пусть поглядят они наверх, – над их головой висит меч закона. Пусть заглянут они в свою душу, – в их душе гнездится подлость. Так пусть же они поберегутся!» Когда Робеспьер кончил, Дантон, который сидел в небрежной позе, запрокинув голову, глядя в потолок полузакрытыми глазами и охватив рукой спинку скамьи, затянул вдруг песенку:

Сносить Русселя речь нет мочи!

И самая короткая должна бы быть короче.

На оскорбления отвечали оскорблениями: «Заговорщик! – Убийца! – Мошенник! – Мятежник! – Умеренный!» Слова взаимного обличения произносились под бюстом Брута. Поток восклицаний, проклятий, бранных слов. Дуэль гневных взглядов. Рука сжималась в кулак, грозила пистолетом, выхватывала из ножен кинжал. Пламя страстей перекидывалось на трибуны. Иные говорили так, будто над ними уже навис нож гильотины. В полумраке обозначалась волнообразная линия голов, испуганных и страшных. Монтаньяры, жирондисты, фельяны,[358] модерантисты,[359] террористы,[360] якобинцы, кордельеры и восемнадцать иереев-цареубийц.

Таковы были эти люди! Словно клубы дыма, которыми играет ветер.

XI

Пусть эти умы были добычей ветра.

Но то был ветер-чудодей.

Быть членом Конвента значило быть волною океана. И это было верно даже в отношении самых великих. Первый толчок давался сверху. В Конвенте жила воля, которая была волей всех и не была ничьей волей в частности. Этой волей была идея, идея неукротимая и необъятно огромная, которая, как дуновение с небес, проносилась в этом мраке. Мы зовем ее Революцией. Когда эта идея вскипала подобно волне, она сшибала одних и возносила других; вот этого уносит вглубь моря пенящийся вал, вот того разбивает о подводные камни. Идея эта знала выбранный ею путь, она сама прозревала свои бездны. Приписывать революцию человеческой воле все равно, что приписывать прибой силе волн.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже