Нас было четверо или пятеро даже – я, Славик Зырянов, который еще только год спустя сделается моим одноклассником, Вовчик, Стас Акимушкин, кто-то еще, кажется. Мы стояли возле той самой хоккейной коробки справа, если смотреть из переулка. Внутри коробки с десяток полуголых и потных парней, съехавшихся на видавших виды «восьмерках» и «пятерках», с остервенением играли в футбол, оглашая округу звонким и задорным матом. Мы же, подсознательно стремясь от них не отстать, стояли, как я уже сказал, рядом и, пиная найденный на помойке скособоченный и пропоротый в двух местах насквозь мячик, о чем-то разговаривали, выжидая, когда футболисты в запальчивости перебросят
Стало быть, мы болтали тогда о чем-то, что сейчас уже забыто навеки. Всего вернее, речь тогда держал Стас – как самый старший. Ему шел тринадцатый, тогда как нам всем было едва по десяти. Роль предводителя малышни выдавала в Стасе некое неблагополучие – физическое ли, социальное ли, – вынуждавшее избегать общения со сверстниками. Так оно, разумеется, и было, – о чем с достоверностью свидетельствовали его похабные и жестокие россказни, однако для нас, понятно, и они служили источником сведений о мире – источником щедрым и (слава богу!) единственным в своем роде.
Итак, был вечер, сумерки, мы валяли дурака возле хоккейной коробки, вполглаза наблюдая за игрой и вполглаза же – за погрузочно-разгрузочными работами аккурат напротив нас – через переулок. Собственно, ничего такого уж интересного возле подъезда дома тринадцать не происходило – стояла грузовая машина-фургон, из ее распахнутого чрева трое гориллоподобных грузчиков попеременно вытаскивали какие-то тюки, мебель, ковры, скатанные в рулоны. Вытаскивали и, разумеется, тут же исчезали вместе с ношей в таком же распахнутом чреве подъезда.
Как и положено, хозяева за выгрузкой своих вещей наблюдали – рядом с машиной суетилась немолодая уже женщина в черном кожаном пальто и с повязанной ярким платком головою. А возле нее – будто большая кукла или манекен витрины магазина игрушек – неподвижно стояла черноволосая девочка моего примерно возраста, одетая несколько более плотно, чем требовал этот вполне еще теплый октябрьский вечер. Стоя спиной к матери и не обращая никакого внимания на перемещения диванов с чемоданами, она важно держала обе руки в кармашках обшитой галунами курточки и не отрываясь смотрела на нас, как мы валяем дурака с нашим помоечным мячиком.
И все же – запомнил. Возможно, из-за нечаяной экзистенциальной рифмы, случившейся в тот же день. В самом деле, вернувшись затем домой, я, как и следовало, угодил на семейный ужин: мать едва не с порога погнала меня в ванную мыть руки – и вот уже мы сидим втроем на кухне над своими тарелками. К обычным усталым беседам, медленным и немногословным, расслабленным просто по факту окончившегося так или иначе дня, тот веселенький год подмешивал исподтишка еще и некое такое нервное, словно бы металлическое подзвякивание – диковинную смесь затаенной обиды с чувством неведомой, но неизбывной опасности, от которого взрослым было не освободиться никак – даже в собственном доме в преддверии ночи.
Помню, отец, пришедший с работы в тот раз прежде матери, что-то долго и путано рассказывал про объявленные приватизационные льготы, отдающие их автобазу в полной мере на откуп начальству, развившему по этому случаю невиданную прежде активность. Кажется, мать в связи с этим спросила что-то язвительное про какие-то ваучеры – отец поспешил ей ответить, не особо содержательно, но тоже саркастично и витиевато, после чего настал ее черед сообщать о событиях дня.
– Соседи у нас новые теперь, – произнесла она с акцентом на слове «соседи», словно бы выкладывая аргумент в давнем каком-то споре.
– У нас? – не подымая глаз, отец подцепил вилкой жареный кабачок, – в нашем доме?
– В тринадцатом. Видела, как от метро шла. Барахло выгружали.
– И кто же? – прожевав, отец, наконец, поднял голову.
– Черт их знает. Кавказцы какие-то. В том подъезде, где… помнишь, там еще еврейская семья жила большая. Он – директор книготорга. Уехали.
Отец кивнул.