Когда они вышли из цирка, было уже половина двенадцатого. Они быстро направились к дому Сары и по пути восторженно вспоминали минувшее представление. Но вот за Сарой захлопнулась калитка, и Ванванч побежал к своему дому. Теперь он был один. Город замер. Он заторопился. Представление померкло, и он понял, что придется держать ответ. Маленький бес внезапно скрылся, покинул его, и Ванванч остался в одиночестве, беспомощный и беззащитный, наедине со своей виной. Он вспомнил, что сегодня должно было состояться собрание литературного кружка в редакции «Тагильского рабочего»! Это его немного приободрило: конечно, он был на литературном собрании и читал там свои стихи и его хвалили…
Все окна дома были освещены. Он взбежал на крыльцо и позвонил. Дверь тотчас распахнулась. Бледная мама в бумазейном халатике возникла на пороге. Правая ее рука почему-то была заложена за спину. «Где ты был?!» — хриплым голосом спросила она. «Я был на литературном кружке…» — выпалил он. «Литературный кружок, — произнесла она ледяным тоном, — кончился в семь часов… А сейчас час ночи!..» — «Ну, пока я шел… — пролепетал Ванванч, — шел, шел…» И тут рука мамы вырвалась из-за спины, она почему-то сжимала тапочку или шлепанец, а он тут же вспомнил тифлисское наименование этой обуви: чуста, и этой чустой мама, размахнувшись, ударила его по щеке, выкрикнула что-то отчаянное и пошла, пошла от него по коридору, забыв о нем…
Он уже лежал в постели, укрывшись с головой, когда пришла бабуся с какой-то едой. Но он так и не вылез из-под одеяла.
…Минул январь, и бес затих, куда-то запропастился. А Шалико выступил на городском партактиве и заклеймил, как планировалось, шаткую и небольшевистскую позицию Валясина. Валясин обуржуазился, утратил принципиальность и проявлял терпимость ко всяким антипартийным настроениям. В газете «Тагильский рабочий» было помещено это грозное выступление и фотография выступающего Шалико. Ашхен считала, что он был слишком резок. Она вспоминала тучного, насмешливого, доброго Валясина и думала, каково ему сейчас… Нет, нет, наверно, думала она, в принципе, Шалико, конечно, прав, но чрезмерная резкость вызывала к критикуемому преступную жалость.
Из Тифлиса долетали страшные вести, но чем они были страшней, тем неистовее и ожесточенней выкрикивал свои истины Шалико, и она не могла с ним не соглашаться. Да, нас усыпили некоторые успехи, думала она, и мы обленились и утратили бдительность… Мы даже дошли до того, думала она, поджимая бледные губы, что смотрели на бесчинства окопавшихся троцкистов сквозь пальцы… А они распоясались, думала она. От этих мыслей гудела голова, прихватывало сердце, и обыкновенное житейское неблагополучие уже не доходило до сознания. И она долго не могла понять Шалико, который поздним вечером твердил ей о новом тифлисском происшествии… «Что? Что? — переспрашивала она. — При чем тут Оля?.. Что такое?..» — «Очнись! — прошептал он с отчаянием. — Олю и Сашу взяли!.. Ты слышишь, Ашо-джан, ты слышишь?..» — «О чем ты? — не понимала она. — А Сашу за что? Он ведь не был в партии!..» — «Взяли, взяли!.. Ну что это значит?.. Взяли!.. Ты можешь это понять?..» Сашу, подумала она, взяли, видимо, как бывшего деникинского офицера… В этом даже была какая-то логика: уж если избавляться… «А при чем Оля? — спросила она. — Она же больна! Она жена крупного поэта…» Шалико машет рукой обреченно и видит, как он идет по улице Паскевича и входит в дом и поднимается на второй этаж. Там, в прохладной комнате, за большим овальным столом сидят
«Послушай, — вдруг произнесла Ашхен совершенно спокойно, — происходит что-то, чего я понять не могу… Не могу, и все».
Утром они, как обычно, отправились — он в горком партии, она к себе в райком. Как обычно. И на следующий день — тоже.