Я сижу и думаю, что, если это действительно произойдет, я не знаю, захочу ли я, чтобы мы оставались друзьями. Как у меня могут быть друзья, которые делают такие вещи? Это так же отвратительно – нет, это еще более отвратительно, чем иметь в друзьях участницу шоу «Холостяк» и смотреть по телевизору, как она на всю страну «влюбляется» в мужика, которого знает двадцать минут, потом – как он приходит знакомиться с ее родителями и как они сидят за столом в гостиной, а она задает ему дикие вопросы типа того, как он ее оценивает в сравнении с остальными тремя девицами и что он думает о выпавшей на его долю удаче – быть избранным Холостяком и уехать в Айдахо, или Небраску, или откуда там еще берутся двадцатитрехлетние девахи, которые хотят выйти замуж, очень хотят выйти замуж, умирают как хотят выйти замуж за этого мужика и уже видят себя, двадцатитрехлетних, в роли миссис Холостяк или Матери Детей Холостяка. Да. Однозначно, это еще более отвратительно.
– А твоих друзей они будут снимать? – спрашиваю я.
– Думаю, нет, хотя не знаю. Все зависит от того, как мы организуем вечеринку перед родами. Если я их приглашу – наверное, ты в кадр тоже попадешь. Но, по-моему, лучше снять это в более интимном варианте, только я и Джон. А ты как думаешь?
– Я думаю, что это полное безумие, но это твое дело. Я понимаю, что задела ее лучшие чувства, и мы обе молча пялимся в меню.
Я не представляю, что заказать. Пасты совсем не хочется, но больше мне здесь ничего не подходит. После того несчастного случая с курочкой вся птица вызывает у меня стойкое отвращение. И рыба тоже. И практически все красное мясо, кроме хорошо прожаренных гамбургеров, обильно политых кетчупом. О, и манго! От манго у меня начинается отрыжка. Наверное, от этих дурацких волокон. Ладно, деваться некуда, остается паста.
Захлопываю меню и поворачиваюсь обратно к Джули.
Надо разрядить обстановку. Надо использовать эту естественную паузу в разговоре и сменить тему. Надо рассказать Джули про магазин, и про Коротышку, и про то, каким засранцем оказался мой муж, и про неисчезающую выпуклость живота. Но я не могу. Я просто не могу.
– Сама мысль о родах мне кажется омерзительной, – говорю я. – Я не понимаю, почему тебе хочется, чтобы весь мир видел тебя такой... я не знаю, как сказать... такой
Джули смотрит на меня так, будто я только что заказала на обед запеченное бескостное филе младенца.
– Мне
– Не старайся, не убеждает, – говорю я. – Тысячи лет руки-ноги ампутировали без ничего, кроме глотка бренди и деревяшки в зубы, чтобы язык не прикусить, и что-то я не вижу, чтобы на эту процедуру выстраивалась очередь. Не хочешь же ты сказать, что, если бы пещерной женщине предложили теплую кровать и обезболивающие, она бы не согласилась в ту же секунду. Давай по-честному – ты же не можешь не согласиться, что рожать уже просто неприлично.
Только сейчас до меня доходит, что Эндрю с Джоном замолкли, в ресторане вдруг стало совершенно тихо, и в этой тишине я во всю глотку выкрикиваю свой манифест. Люди за соседними столиками молча смотрят на меня, наверняка удивляясь, почему эта отвратительная толстуха наезжает на невинную беременную даму со своими гнусными инсинуациями. Эндрю, облокотившись о край стола, прячет лицо в ладонях.
– Впрочем, это мое личное мнение, – говорю я громко, чтобы всем было слышно. – Тебя это ни к чему не обязывает, делай как хочешь.
Думаю, такой натиск притомил Джули. Обычно, когда я говорю всякие гадости, в ответ мне достается только сочувственная улыбка «бедная-девочка-ты-не-можешь-так-думать», но на этот раз я ее, кажется, вывела из себя. Нет, погодите – все как обычно. Сочувственная улыбка.
– Знаешь, Лара, – говорит она. – Говорят, у счастливых мам – счастливые дети. Тебе будет намного легче, если ты просто сдашься и примешь все, как оно есть. Чем больше ты сопротивляешься, тем больше будет нервов и злости, а я верю, что ребенок изнутри прекрасно чувствует, что происходит с его матерью.
– Понятно, – говорю я, – ну, раз я такая вредная и не собираюсь сдаваться, значит, и ребенок у меня выйдет вредный, так получается?