Читаем Девятое Термидора полностью

Робеспьер, после короткого сухого предисловия, взял листки и стал читать. Как почти все ораторы Французской революции, он писал свои речи наперед. Сен-Жюст, Кутон, Барер замерли от напряженного внимания.

Вникая и в явный и в сокровенный смысл каждого слова, Барер слушал, с трудом переводя дыхание. Сам превосходный оратор, знаток аудитории Конвента, он сразу понял, что это очень сильная, решительная речь, от которой полетит много голов и, пожалуй, его собственная. В двух местах он с удовлетворением подумал, что Робеспьер, кажется, делает крупную тактическую ошибку: вряд ли ему выгодно задевать Камбона и уж, конечно, надо было бы точно назвать людей, которых он желает отправить на эшафот: иначе каждый член Конвента будет бояться за себя; ведь и он сам, Барер, так-таки не знает толком, относится ли к нему или нет страшная угроза речи. Эта ошибка может его погубить, подумал он, без большой, впрочем, уверенности: до сих пор Робеспьер всегда играл наверняка и неизменно одерживал победу. Барер близко знал диктатора, встречался с ним прежде чуть не каждый день, но не имел определенного мнения насчет его политических способностей. Иногда Бареру казалось, что Робеспьер прост почти до глупости; иногда, — что он необыкновенно, истинно дьявольски умен и хитер. Он вспомнил, как Мирабо, видевший людей насквозь, после первого знакомства с Робеспьером сказал, разводя в недоумении руками: «Этот человек далеко пойдет: он действительно думает все то, что говорит». «Но чего же он хочет? К чему стремится? Зачем читает эту речь при мне? — Барер слушал, не поднимая головы, и в некоторых местах, чувствуя на себе взгляд диктатора, нервно теребил портфель. — Да, это страшный противник. И если уж присоединяться к заговору, то надо потребовать, чтобы Робеспьеру не дали возможности говорить. Надо заглушить его голос».

Давид тоже пытался следить за речью. Но ненасытные глаза мешали ему слушать. Через несколько минут он привык к мерному звуку резкого голоса Робеспьера — и потерял нить речи. Его заинтересовал контраст между цветущей красотой Сен-Жюста и полумертвой маской Кутона. Можно ли этим воспользоваться для картины? Антиной и — кто? Нет, нельзя… Затем он подумал, что на том портрете неудачно изображено лицо Робеспьера (в комнате диктатора было несколько его портретов в разных позах), он сам, Давид, сумел бы гораздо лучше передать эту неподвижность лица. Нужен был более холодный тон. Потом взор его остановился на Барере, и он с удивлением заметил, что тот очень бледен, гораздо бледнее, чем был прежде, и пальцы у него, — белые, тупые, с напухшими, особенно У сочленений, от жары бледно-синими жилами (ноготь на левом мизинце неправильный), — дрожат. «И, верно, руки холодные… Это особенно у женщин летом холодеют руки и плечи… А у других тоже странные лица. Отчего бы? О чем это говорит так проникновенно добрый друг?» Давид прислушался. Робеспьер кого-то обвинял, не называя, кого именно. «Мир населен глупцами и обманщиками…» «Сильно сказано. Браво!.. Удивительно, что у людей в солнечные дни глаза светлеют и зрачки становятся меньше… И странные глаза у доброго друга, зеленые, особенные. Где я такие видел?..»

Голос Робеспьера вдруг расширился и зазвучал страданием:

— Кто же я, человек, которого обвиняют? Раб, свободы, живой мученик Республики, жертва и враг преступления. Все негодяи меня оскорбляют. То, что позволено другим, для меня считается преступлением… Отнимите у меня совесть, — я несчастнейший из людей…

«Бедный, да что такое с ним? что это с ними со всеми?» — с удивлением подумал расстроенный Давид и стал внимательно слушать. Робеспьер больше не читал. То смотря в упор на Барера, то обводя глазами других, то поднимая взор кверху, он говорил страстно и вдохновенно:

— О, я без сожаления отдам им свою жизнь! Я изведал прошлое и предвижу будущее… Зачем оставаться в мире, где коварство вечно торжествует над правдой, где справедливость — ложь, где самые низкие страсти и позорная трусость занимают место священных интересов человечества… История говорит мне, что все защитники свободы стали жертвой клеветы; но умерли также и их угнетатели. Добрые и дурные уходят из мира, но они уходят по-разному… Нет, Шометт, нет, Фуше, смерть не есть вечный сон. Граждане, сотрите с могил это изречение, написанное нечистыми руками: оно покрывает природу траурным саваном; оно делает малодушными невинно угнетаемых; оно наносит оскорбление смерти. Нет, смерть есть начало бессмертия!

Робеспьер встал. Глядя на него с испугом и жалостью, Давид вдруг вспомнил, что такой странный огонек в глазах он видел у одного из тех сумасшедших, которых он когда-то ходил изучать в Шарантон. И вдруг ему стало совершенно ясно, — он сам не знал, отчего и как, — что этот великий человек, этот новый Сократ, скоро умрет страшной смертью. Слезы брызнули из глаз Давида. Он бросился на шею к доброму другу:

— Робеспьер, я выпью цикуту с тобой!..

XV

Перейти на страницу:

Все книги серии Мыслитель

Чертов мост (сборник)
Чертов мост (сборник)

Марк Александрович Алданов (1886–1957) родился в Киеве. В 1919 году эмигрировал во Францию, где работал инженером-химиком. Широкую известность принесли ему изданные в Берлине в 1923–1927 годах исторические романы «Девятое термидора», «Чертов мост», «Заговор», «Святая Елена, маленький остров», в которых отражены события русской и европейской истории конца XVIII — начала XIX веков.Роман «Девятое термидора» посвящен, собственно, одному событию — свержению диктатуры якобинцев и гибели их лидера Максимилиана Робеспьера в 1801 году. Автор нашел очень изящное объяснение загадки смерти французского диктатора.Роман «Чертов мост» рассказывает о героическом переходе русской армии через Альпы после вынужденного отступления из Северной Италии. Под руководством гениального полководца Александра Васильевича Суворова русские не только совершили этот беспримерный поход, но и способствовали возникновению нового государства в Европе — Швейцарской федерации.

Марк Александрович Алданов

Проза / Историческая проза

Похожие книги

Виктор  Вавич
Виктор Вавич

Роман "Виктор Вавич" Борис Степанович Житков (1882-1938) считал книгой своей жизни. Работа над ней продолжалась больше пяти лет. При жизни писателя публиковались лишь отдельные части его "энциклопедии русской жизни" времен первой русской революции. В этом сочинении легко узнаваем любимый нами с детства Житков - остроумный, точный и цепкий в деталях, свободный и лаконичный в языке; вместе с тем перед нами книга неизвестного мастера, следующего традициям европейского авантюрного и русского психологического романа. Тираж полного издания "Виктора Вавича" был пущен под нож осенью 1941 года, после разгромной внутренней рецензии А. Фадеева. Экземпляр, по которому - спустя 60 лет после смерти автора - наконец издается одна из лучших русских книг XX века, был сохранен другом Житкова, исследователем его творчества Лидией Корнеевной Чуковской.Ее памяти посвящается это издание.

Борис Степанович Житков

Историческая проза