У Джима были нелады со временем. Очень некстати для железнодорожника, даже если он служит на «Бруклинском скоростном транзите». Его беда заключалась в том, что он любил показать времени кукиш. Даже упивался этим. Еще в раннем детстве Джим сообразил, что когда подходила к концу долгая ночь, когда наступали неизбежные пять утра – граница, стена, в которую упирались все ночные радости (выпивка, разговоры, сон или теплое тело Энни), когда прочие мужчины, эти несчастные овцы покорно отказывались от радостей сна или выпивки, разговора или любви ради обязательных дневных дел, достаточно самой малости – просто закрыть глаза, – и можно продолжить то, что хочется. Достаточно пробормотать: «Я не пойду», «Не позволю меня ограничивать». Конечно, не всегда требовалось отказываться от дня целиком. Иногда даже малого удовольствия опоздать на час-другой хватало, чтобы вспомнить: он сам себе хозяин, часы его жизни (а что может быть драгоценнее?) принадлежат ему одному.
Две недели назад его уволили за необязательность и нарушение субординации. Закаленный мужчина (а не краснеющий униженный мальчишка, который неловко топтался перед начальством) встряхнулся – уж ему-то такие удары нипочем! – и ушел, равнодушный, свободный. Но когда он рассказал обо всем Энни, та расплакалась, а потом сердито сказала сквозь слезы, что у них скоро будет ребенок, хотя и знала: сообщать новости таким образом значит обречь малыша на жизнь, полную всяческих бед.
Взяв кухонные полотенца, которые Энни повесила на край раковины сушиться, Джим скрутил их в жгут и затолкал под раму кухонного окна.
Шланг он потянул за собой через гостиную в спальню. Сняв ботинки, попробовал взять конец шланга в рот, словно собираясь вдохнуть дым. Он видел такое в детской книжке с картинками еще на родине: примерно так поступал там один толстый султан, возлежавший на красной подушке. Вынув шланг, он сел на край кровати. Склонив голову, помолился: «Ныне и в наш смертный час…» Потом растянулся на кровати. Свет еще больше потускнел. «В смертный…» «Наш час…» Дома, на родине, мама, разложив на коленях книжку с картинками, протягивала руку, чтобы повернуть часы у него за спиной циферблатом к стене.
Не пройдет и часа, как он снова положит ей голову на плечо. Или нет? Бывали моменты, когда его вера вдруг пропадала – так открывается люк под ногами повешенного. Джим встал, нашел под подушкой ночную рубашку и скрутил в жгут и ее тоже. Потом уложил на подоконник, втискивая ткань в узкую щель между рамой и подоконником, хотя и прекрасно знал, что это совершенно бесполезно и не нужно.
По улице внизу шли люди – главным образом женщины, потому что магазины работали допоздна, а народ из контор еще не начал расходиться по домам. Сплошь темные пальто и шляпы. Пара-тройка колясок, из-под колес вылетают прозрачные брызги. Он увидел, как по серому тротуару семенят, склонив головы, две монахини в черных накидках и белых двурогих чепцах. Прижавшись щекой к холодному оконному стеклу, он смотрел им вслед, пока они не скрылись из виду. Когда он отвернулся от окна, сумерки наползли изо всех углов комнаты, и ему пришлось выставить вперед руку, чтобы дойти до маячившей светлым пятном кровати.
Он снова растянулся на ней. Словно забавляясь, приставил шланг к глазу, точно рассчитывал увидеть в нем черный коридор туннеля подземки, подсвеченный в противоположном конце золотом следующей станции. Потом опять сунул шланг в рот и еще раз глубоко вдохнул. Он ощутил тошноту, внезапное головокружение, что было ожидаемо, но он просто об этом забыл. Он закрыл глаза и сглотнул. Где-то на улице мать позвала ребенка. Медленно зацокала копытами впряженная в телегу лошадь. Послышался шорох колес по лужам. В квартире прямо над ним что-то упало на пол – корзинка с рукоделием, наверное: глухой удар, потом дробный перестук вывалившихся деревянных коклюшек. А может, это раскатились выпавшие из кошелька монеты.
В шесть вечера уличные фонари на фоне влажной темноты придали воздуху лоск. Свет фонарей заблестел на трамвайных рельсах и в оконных стеклах, тут и там на сверкающей поверхности черных луж. Искусственный свет отразился от кузова задержавшейся пожарной машины и от бледных лиц в толпе, заискрился золотом на каждом, у кого были очки. Например, на сестре Сен-Савуар из конгрегации «Малых сестер бедняков»[2], которая провела день в вестибюле универмага «Вулворт», что возле Бруклинской мэрии, с корзинкой для сбора милостыни на коленях. Она как раз возвращалась в монастырь (с полным мочевым пузырем и отекшими лодыжками), обратив круглые очки к свету фонарей. В зимнем воздухе отчетливо ощущался ужасный запах – поблизости разразился пожар.