Люмпен не по своей воле, люмпен, жаждущий своего хозяйства и собственности, недовольный своим жребием, тоскующий люмпен — это не опасно. А вот люмпен идейный, люмпен добровольный, саламандра, которая может жить только в огне, — это смертельный риск для упорядоченного общества. Революция — это ядерный взрыв, предельная концентрация излучения, смертельный ветер. Наш корабль лишен руля, ветрил, компаса, корпуса, трюма и якорей. Он состоит из одних парусов и флибустьерского флага. Совесть — это парус, но совесть несовместима с выживанием рода. Наша совесть в XIX веке заставляла нас поднимать пистолет и бросать бомбы в кареты правителей, в XVII веке она раздувала огонь в наших скитах, в XX веке она же бросила нас на рифы самой странной и самой чарующей утопии, которую знавало человечество.
Сейчас, чтобы вырваться из нашего советского болота, мы снимаем предохранители, мы развязываем узы бездны, и из колодца веков к нам поднимаются испарения такой экзистенции, которую потом, возможно, не удержат уже никакие тормоза. Стихия идейного люмпена — беспредел. Мы четыре века не жили, но боролись. Слишком много совести, слишком много ветра…
Я пока еще сохраняю двойное сознание, сознание дневное и сознание ночное. По природе я буржуазный революционер, но 23 года застенков и борьбы сделали из меня идейного люмпена. Нельзя жить в смертельной ненависти: человек пропитывается собственным ядом.
Я еще могу служить вам переводчиком, быть связующим звеном между миром люмпенов и миром упорядоченным и обжитым… И я, как двойной агент, честно предупреждаю вас: удержитесь, уцепитесь корнями за жизнь, не возноситесь в страшный мир беспредельной свободы, где рвутся хрупкие нити человеческих законов, где меняется естество. Пусть борьба и битва будут для вас горестной необходимостью, а не естественной средой обитания. И берегитесь нас, степных волков. Мы должны пасть, не дожив до свободы, чтобы вы потом в ней смогли обустроить человеческую жизнь. А если кто не понимает, что несет в себе СПИД беспредела, перед которым бессильно человечество, от которого нет лекарств, то его, наверное, надо будет утопить в первый день свободы.
Я так же честно заклинаю товарищей по несчастью, тех, кто уже способен наслаждаться «войной всех против всех»: пожалейте людей, завоюйте для них свободу и умрите с последними залпами.
Под колесом демократии
Мы еще не скоро сбросим с себя боевые орлиные перья, не скоро смоем боевую раскраску и не скоро зароем томагавк войны. Психологически мы если и приблизились к американским стандартам, то не к стандартам американской демократии, а к стандартам американских индейцев. Мы, белые индейцы, подняли свои томагавки во имя демократии, но ее не будет, пока нас не зароют вместе с этими боевыми топорами на последней военной тропе и пока не придет поколение, которое не боялось ежесекундно, что с него снимут скальп, и само не снимало скальпов. Наверное, нас в нашем нынешнем состоянии должны изучать не американские советологи, а специалисты по проблемам коренной краснокожей национальности. И когда страна замерла, в ужасе ожидая исхода референдума, это было не ожидание политических результатов, а трепет перед неизбежным решением главного нашего вопроса: кто с кого снимет скальп?
Я не питаю никаких иллюзий относительно самой себя. Я первая схватилась за томагавк, и все прочтенные и процитированные мной Джефферсоны, Монтени, Сенеки и Бердяевы не скроют мою красную кожу и индейское происхождение. Единственное, чего я хочу, — это остаться благородным делаваром, сражающимся по правилам, и не опуститься до боевых приемов гуронов (красных индейцев), которых так презирали Чингачгук, Соколиный Глаз и Фенимор Купер.
Я знаю, что демократия сегодня — это боевая колесница, брошенная Римом против отсталого и варварского Карфагена. Наша колесница будет давить. Но, в отличие от карфагенян, мы обязаны проверять, не попал ли кто лишний под наше колесо.
Сегодня под этим колесом Анатолий Лукьянов.
В лукьяновской квартире посетителей встречает веселая рыжая кошечка Варя, похожая на пушистую варежку. Она очень беспечная, ни от кого не ожидает зла и несомненно пошла бы ласкаться к самому Степанкову. Когда Анатолий Лукьянов держит ее на руках, они кажутся одинаково уютными и одинаково беззащитными.