— Ты что, хочешь сказать, что он вроде как в голубизну отдает? — спросил я. — Он что, синевато-белый?
— Да, такой вот он и есть, синевато-белый.
Я спросил его о папиных усах, на что они стали похожи. Братец бросил на меня взгляд исподлобья, как зверь, которого побили, а он не понял за что.
— Разве у папы были усы?
— Да, — ответил я, — усы, которые он раз в неделю просил нас причесывать.
— Никогда меня отец не просил ему никакие усы причесывать.
Вот тебе и на! Братец-то мой ужасный лицемер, не знаю даже, писать мне об этом или нет. Сел он за стол, сокол мой ясный, аж коленки задрожали, словно вот-вот копыта отбросит и в рай отправится.
— А он еще дышит? — спросил я.
Папа дышал так, что это всегда можно было определить невооруженным глазом. Даже когда ему случалось отключаться и на вид в нем было столько же жизни, сколько в трухлявом пне, даже тогда, когда взгляд его, казалось, угас навек, достаточно было посмотреть на его грудь — сначала она была совсем плоской, а потом начинала раздуваться, как наша единственная игрушка — лягушка, пока не становилась такой огромной в объеме, что можно было принять ее за брюхо дохлой лошади, а после этого она начинала опадать, время от времени останавливаясь резкими толчками и давая тем самым понять, что папа все еще с нами, несмотря на случившуюся отключку.
В ответ на мой вопрос брат резко мотнул головой.
— Значит, он помер, — сказал я. И снова повторил ту же фразу, что бывает со мной очень редко: — Значит, получается, что он помер.
Даже странно как-то было, что ничего не случилось, когда я выговорил эти слова. Все осталось во вселенной не хуже прежнего. Все дремало себе, как всегда, посапывая, изнашивалось себе понемножечку, будто ничего в ней и не убавилось.
Я подошел к окну. Странно как-то день начинался, необычно, даже если учесть, что я встал не с той ноги. Похоже было, что денек выдался дождливый. Под низко нависшими тучами тянулись вдаль поля, бурьяном поросшие, урожая с них — с гулькин нос. У меня и сейчас звучат в ушах мои слова:
— Надо что-то делать. Думаю, его надо похоронить.
Мой брат, сидевший за столом, упер в него локти и разразился всхлипами, звук которых чем-то напоминал смех с набитым ртом. Меня это так разозлило, что я хлопнул кулаком по столу. Брат тут же прекратил реветь. Он так и сидел с поджатыми губами, втягивая в себя воздух и часто моргая. Его лицо при этом так раскраснелось, будто он откусил кусочек папиного жгучего перца.
Он подошел ко мне и встал рядом, прижавшись лицом к оконной раме, это у него манера такая была, из-за которой рама на высоте человеческого роста над полом всегда грязная. От его дыхания стекло запотело, как от дыхания любого, кто еще не преставился.
— Если нам надо его хоронить, — сказал он, — лучше это сделать прямо сейчас, пока дождь не пошел. Негоже папу в грязи хоронить.
По лугу к дому, покачивая головой, брела лошадь с провисшим брюхом.
— Только сначала нам нужно сшить ему саван, не можем же мы хоронить папу в таком виде!
И стал я как зацикленный повторять жалобным шепотом, размеренно стукаясь лбом об оконную раму:
— Саван, саван.
Потом я пошел к двери. Братец спросил, куда это я направляюсь.
— К сараю.
Он не понял. Что, я там саван в сарае для дров искать собрался?
— Пойду посмотрю, как там у нас дела с досками обстоят. А ты, — добавил я, — иди напиши обо всем, что только что случилось.
Этот сопляк неотесанный тут же завыл-застонал:
— Сегодня твоя очередь быть секретариусом!
— Мне слова не идут в голову.
— Слова, слова! Какие такие слова?
На самом деле, надо вам сказать, если бы у меня со словами хоть раз промашка вышла, я был бы готов шторы на окнах запалить, это я просто решил прикинуться недотепой, чтобы заставить брата хоть самую малость побыть в шкуре писца. Но братец-то мой еще тот лицемер, или я в этой жизни вообще ничего не смыслю. Короче говоря, чтоб не тратить времени даром на пустую болтовню, я схватил банку с гвоздями. Потом сжал зубы и насупил брови, напомнив ему папашу нашего, чтоб у него не оставалось никаких сомнений в моих намерениях, и это произвело неизгладимое впечатление, можете мне поверить.
Затем я сбежал по ступенькам с крыльца, стараясь не наступать на те из них, которые совсем сгнили, и, как обещал, пошел к сараю. Земля была влажной, с запахом грязи и гниющих корней, застрявших там, как порой у меня в голове застревают ночные кошмары. Дыхание мое клубилось белым паром, и при этом казалось, что пар живет сам по себе, не имея ко мне ни малейшего отношения. Серой беспредельностью земля тянулась вдаль до самой сосновой рощи, закрывавшей горизонт, а роща напоминала цветом вареный шпинат, который папа всегда ел на завтрак. По другую сторону рощи стояло село, а дальше, видимо, должны были раскинуться семь морей и все чудеса света.