Танька вытирает лицо, тяжело приподнимается, садится, долго и жадно пьет. Отрывается, трясет головой, точно собака разбрызгивая капли.
— Ладно, чему бывать, того не миновать, — неуклюже стаскивает простыню, бросает на пол. Смотрит глазами трепетной лани, готовой к совокуплению. — Наверное, я действительно хочу этого… Возможно, все мои проблемы из-за скрытой гомосексуальности… Когда растешь в семье одиноких в третьем поколении женщин, трудно не стать лесбиянкой.
Молчу. Охреневаю. Льдистая муть заполняет голову. В мозгах — минус сорок. Уточняю:
— Тебя что — yebat'sya приспичило?
Лезет под стол — все так же неповоротливо. Возится, пыхтит, хватается за колени, раздвигает. Дальнейшее кроме истерического смеха ничего не вызывает. Больше смахивает на вылизывание пустой плошки голодным и слюнявым догом. Зоофилки бы протащились. Непрофессионализм. Вот что губит хорошие начинания — непрофессионализм.
Всякий глубокий ум нуждается в маске, — более того, вокруг всякого глубокого ума постепенно вырастает маска, благодаря всегда фальшивому, именно, плоскому толкованию каждого его слова, каждого шага, каждого подаваемого им признака жизни… На что же тогда обречены посредственности? Не на маску, а на полностью фальшивую жизнь, которую приходится толковать плоско, иначе больше ни на что не останется времени…
А если и все глубокое любит маску? Все, что именуется низменным, пахабным, извращенным, — лишь фальшивые личины стыдливого божества? Тогда не так уж дурны те вещи, которых больше всего стыдишься.
— Прости… прости… прости…
Апофеоз. Две великовозрастные дуры плачут навзрыд в объятиях друг друга. Со стороны и впрямь смахиваем на лесбиянок.
Утираем глаза и сопли, целомудренно заворачиваемся в свежие простыни, прижимается. Танькина голова на плече. Запах свежевымытого тела.
— Знаешь… Что-то меняется вокруг…
— О чем ты?
Танька шевелится, устраиваясь поудобнее.
— Я однажды подумала о том, что из жизни исчезли знакомые с детства запахи. Запах дыма, печки, горящего мусора, гниющих листьев, дождя, тающего снега, сильного мороза… — Танкька нюхает собственную ладонь. — Вот, даже тело стало пахнуть по иному.
И она туда же. Значит что-то действительно умирает вокруг нас — тихо, неприметно просачивается сквозь разверстые дыры бытия, унося вслед песчинки гармонии. Вся суть мира — в его незаметности. Иоанн Богослов пошутил, изобразив чересчур величественное скончание времен — великие страсти и злодейства, трубящие ангелы и печати. Сидя на каменистом Патмосе и потрахивая коз вкупе с другими диссидентствующими гражданами Римской империи, поневоле вообразишь всяческие жуткие непотребства. Откровение боговдохновлено не более, чем голод, желание испражниться и совокупиться. Вряд ли несчастный изгнанник, подманивая похотливое животное, предвкушал изнасилование какой-то там козы. Наверняка перед ним вставал образ евиной дщери, а все остальное лишь служило для его опредметчивания. Лесбийская любовь вдохновила Сафо, зоофилия — Иоанна. Любовь всегда на что-нибудь вдохновляет.
— О чем ты думаешь?
— Об Иоанне.
— Это кто еще?
— Иоанн Богослов. Апокалипсис…
— А-а-а…
— Ничего не «а-а-а». Не воображай.
— Ты слишком умная. Это надо же — сидеть в бане и думать об Апокалипсисе.
— И еще о козах…
— Каких таких козах?
— Которых Иоанн yebal на Патмосе.
— Какая гадость! Ты сумасшедшая!
— Ты что-то говорила об уме до этого.
— Все великие умы — жуткие извращенцы.
— Разве ты не видишь, что человек — это грязный поток?
— Ты что делаешь?!
— Настало время, когда мы тоскуем только о самих себе и никогда о том, что выше нас…
— Вика, нас увидят…
— Танька, ты дерьмово занимаешься сексом, но в умении возбудить ближнего своего тебе не откажешь…
— О, боже… Спасибо язычникам!
— За что?!
— Они придумали куннилингус…
На улице тьма и мокрый снег. Идем под ручку, махаем проезжающим машинам. Безуспешно. Ну что ж. Ходим по ночам, одинокие, и если кто-то слышит наши шаги, то спрашивает себя: куда крадется этот вор? Ночь — особое место для таких, как мы.
— Нас никто не возьмет, — шепчет Танька.
— Почему?
— ОНИ догадываются, что мы с тобой…
— Кто такие «они» и о чем их догадки? — хочется курить, но под снегом — бессмысленно.
— Мужики. Мужики догадываются, что мы с тобой любовницы.
— Тебя распирает гордость?
— Просто странно… Странное ощущение. Словно… словно второй раз девственности лишилась… Вика… а у нас это серьезно?
— Что именно? — оглядываюсь по сторонам. Zayebalo шлепать по лужам.
— Ну… то. ТО. САМОЕ.
Blyat\. Blyat\. Конкретно хочется выматериться, но Лярва сейчас очень смахивает на тех кроликов, которых столь самозабвенно рисует. Прижимаю к себе. Целуемся. По-французски.
Рядом тормозят. Pohuj. Взасос. Крепче объятия. Холодная рука пробирается через бельевые заносы. Пищит открываемое стекло:
— Девочки, подвезти?
Танька отрывается:
— А мы лесбиянки, дяденька!
— Да хоть гетеросексуалки! Куда вам?
Крупноформатная тачка. Хром и кожа. Тепло. Втискиваемся на заднее сидение, сдвигая в сторону ворох одеял. Оглядываемся.