Рихард, все время, пока я говорила, меривший меня взглядом, сказал: очень интересно, что ты только сегодня об этом упоминаешь. Эта история была напечатана у нас в газете еще в понедельник. Отставляю в сторону рюмку коньяка, которую долго грела в руке. Какая история? — спрашиваю я, речь, видимо, идет об очень неприятной вещи. Рихард, тоже отставив рюмку в сторону, рассказывает: ну, видишь ли, она вовсе не еврейка… более того, она вдова обергруппенфюрера из Бреслау, а теперь подрабатывает на хлеб тем, что разыгрывает из себя еврейку на всех этих плакатных акциях и в маленьких телевизионных компаниях. Я слежу за артикуляцией Рихарда, он говорит, словно выступает с трибуны на большой конференции и развивает тему, весь с ног до головы редактор политического отдела. Мне было ясно, что речь идет не только о морали, которую он затронул, благо, что тема дала ему такую возможность, ибо статья могла повредить партии, начавшей эту благонамеренную кампанию, а наша газета всегда стояла ближе к оппозиции. Все было как всегда, но на этот раз я почувствовала раздражение и вылила его на Рихарда. Какая самодовольная была у него мина! Это же старуха, что с нее взять, это идиотская история, совершенно ненужный скандальчик, выгодный только тем, кто хочет погреть на этом руки. Рихард не слишком охотно признал, что вообще сделал все это не из-за самого дела, а по распоряжению шеф-редактора, тот просто вспылил, дело в том, что они там все хорошо подсчитали и выяснили, что ее дети, наследники эсэсовского палача, загребли кучу денег. Да, соглашаюсь я, да, конечно. Мой следующий вопрос изумляет его: все это не отразится на фотографе? Нет, удивленно отвечает Рихард и тотчас снова впадает в свой заносчивый тон: фотограф только снимал, он ни за что не отвечает — я снова едва не вскипаю, но потом оставила все как есть и, более того, снова взяла со стола рюмку, к тому же я вспомнила свой последний репортаж о социально неблагополучных семьях, дети в нем были не дети, грязь — не грязь, паутина — не паутина, а сама семья, когда мы усадили ее на продавленный диван, чтобы побеседовать и сфотографировать, оказалась в контексте окультуренной эстетики мерзости, словно мы, журналисты, слегка их согнули, помяли им одежду, вымазали горчицей и кетчупом, а на стол, рядом с пультом дистанционного управления, бросили измятый и рваный журнал, а потом описали и сфотографировали.
Я смотрю на циферблат электронных часов: 5:23, проснулась, но продолжаю лежать не шевелясь; мне хочется и дальше лежать в темноте, смотреть, как окутавшая меня чернота становится серой, насладиться постепенным переходом ночи в день; когда станет светлее; когда наши силуэты станут видимыми, примут свои окончательные очертания и наши проблемы, и я смотрю на восходящее солнце, как на врага. Этот враг победит обитателей гостиной, высветив все детали и нюансы, враг, снова и снова поражающий меня своей изумительной красотой, поражающий и на этот раз, когда я вижу, как солнечные лучи пробиваются сквозь волокна штор, окрашиваются в их цвета, как солнечные блики гуляют по гостиной, прыгают на ковер, перебираются к изножью двуспальной кровати и начинают щупать нас; покрывают причудливыми прожилками одеяло и мои икры, делая их похожими на шкуру неведомого экзотического зверя.