– Он выдерживал мое отчаяние. Ничего не делал, чтобы оно прошло. Он просто разрешал мне в нем быть столько, сколько мне было нужно. Но при этом он приходил уставший и голодный, и я должен был, хотел покормить его. Так я вынужден был учиться готовить. Если было невкусно, он вздыхал и наедался бутербродами и чаем. Так сквозь мое отчаяние стал проявляться смысл – мне нужно было научиться готовить хотя бы что-то съедобное.
Он не врал мне, не вкусно – не ел. Бухтел или даже ругался, если находил волосы в тарелке. Купил бандану. Иногда засыпал прямо за столом, во время нашего разговора. Это так освободило меня. Я понял, что я могу быть любым – отчаянным, беспомощным, плохо готовить, плакать, и все равно он придет снова. Я могу ошибаться и учиться, а он все равно будет пробовать мою еду. И я всегда буду знать, вкусно или нет. И если не вкусно, то это не повод все бросать и останавливаться, ведь завтра он придет голодным снова. Когда ты нужен кому-то таким, какой ты есть, вот тогда появляется жизнь, о которой вы говорите, и возможности.
Вот и вы бываете честной. Когда вы сказали: «я инвалид», я сначала разозлился, это и правда звучало как издевательство. Но потом, когда понял, о чем вы, то подумал, что, пожалуй, с вами можно иметь дело. Ведь сказать «я инвалид» очень трудно. Язык не поворачивается. Так долго бегаешь от этого слова. Да и вообще долго-долго делаешь вид, что ты такой же, как и все, и ничем от них не отличаешься. Так вдруг становится важно – не отличаться, вы не представляете. Кажется, все за это готов отдать. Мысль о костылях кажется просто жуткой, а уж о коляске… Принимать свои ограничения… Как же!
И вот когда я в очередной раз пытаюсь сделать то, что уже не могу, Лев Андреевич ставит мне мозги на место: «Степка, кончай тут представление устраивать, ты – не такой, как все. Ты не можешь опираться на свои ноги. Они могут, ты – нет. Тебе нужно искать другую опору». И становится ужасно грустно и горько так… Но потом поревешь дома в подушку, и ничего, жить можно, просто ищешь другую опору и понимаешь: да, не как все. Ну и чем плохо? Все, если вдуматься, не как все.
– Ты нашел? Новую опору для себя? – Мне уже хочется невозможного: чтобы меня усыновил этот мудрый ребенок, но мне бывает страшно смотреть в его глаза. Глаза человека, испытавшего больше, чем ему положено по возрасту.
– Да сложно сказать… Ее же невозможно найти раз и навсегда. Тогда я понимал, что нужен своей маме, любым нужен, просто живой. А если еще и жить мне интересно и нравится, то тогда в ней что-то распрямляется и оживает, а когда она оживает, то и мне еще больше хочется жить. Потом я понял, что могу больше, чем привык думать. Что могу многому научиться. А научившись, учить других. Я от нашего центра теперь разные секции веду. Одна из них сегодня была: «Как может помочь интернет нам, детям с ограниченными возможностями». Ну и еще другие… Кулинарную секцию вести вот тоже хочу, но пока технически это трудно устроить.
– Степ, а как ты думаешь, если я захочу прийти в больницу к твоей маме, меня туда пустят? Я тут подумала, что хотела бы ее навестить.
– Зачем вам? – Лицо его снова резко становится суровым.
Вспомнив, что он мне говорил часом раньше, я пробую не пугаться его эмоций и реакций.
– Мне важно. Я вижу, что тебя это почему-то напрягает. Если хочешь, можешь сказать почему. Но Инга – не только твоя мать, но и моя подруга, и я хочу поговорить с ней. – Откуда во мне что взялось, как будто ясность какая-то наступила и я поняла, что могу хотеть чего-то, даже если Степке это не нравится. – Я просто хочу понять, пускают ли туда посетителей или нет.
– Я не знаю. Тетю Варю пустили, но она сама врач. О чем вы хотите с ней поговорить?
Эмоциональное напряжение между нами растет по экспоненте, с каждой секундой.
– Да ни о чем особенном. О ее жизни. Что так тебя беспокоит-то? Мой разговор что, угрожает кому-то? Ей или тебе?
– Что вы все лезете?! – Он неожиданно швыряет бандану куда-то в угол кухни, резко разворачивается на своей коляске и выезжает с кухни, оставляя там меня одну во всевозрастающем недоумении и растерянности. Я в смятении сначала порываюсь пойти за ним и выяснять, успокаивать, даже, наверное, сказать, что готова отказаться от своей затеи или уйти совсем, раз уж так злят его мои намерения. Но потом вспоминаю его слова о Каменецком: «он выдерживал мое отчаяние», и решаю оставаться там, где сижу.
Сижу… Кручу пустую чашку из-под чая. В голове пустота, к сожалению, лежащая не на плотном основании спокойствия и уверенности, а на панике и полном непонимании, что предпринять… Я просто сижу в панике. Я – женщина, мне можно. И у меня никогда не было бунтующих детей, да и вообще никаких не было. У меня – ограничение возможностей. Нет опыта. Я понятия не имею, что нужно предпринимать в таких случаях. Вдруг изнутри приходит какое-то разрешение не делать ничего. Просто сидеть и ждать. И это все меняет. Не внешне, внутренне. Я по-прежнему сижу и кручу чашку, но уже с полным пониманием, что это – единственное, что нужно делать в данный момент.