Прежде нам не доводилось бывать на светских приемах, где за соблюдением приличий в речах и жестах наблюдал кто-то из взрослых. Мы привыкли к вечеринкам, которые наши старшие братья закатывали всякий раз, стоило родителям уехать из города. Мы привыкли к темным комнатам, пульсировавшим беспорядочно нагроможденными телами, к музыкальным звукам рвоты, к пивным банкам, разбросанным по груде колотого льда в ванне; к перебранкам в коридорах и к попранию украшавших гостиную предметов скульптуры. Здесь все было иначе. Пока мы наблюдали, как играют в домино Тереза и Мэри, миссис Лисбон орудовала черпаком, наполняя все новые бокалы пуншем, а в другом конце комнаты мистер Лисбон достал свой набор инструментов. Он показал нам отвертки с храповиками (и крутил их, демонстрируя, как те стрекочут), а также длинную заостренную штуковину, которую назвал «моя стамеска», и другую, покрытую шлифовальным порошком, — «мой скребок», и еще одну, с зубчатым окончанием, — «мое долото». Рассказывая об этих приспособлениях, мистер Лисбон говорил вполголоса и ни разу не оглянулся на нас, а смотрел только на инструменты, лаская их нежными прикосновениями или испытывая их остроту подушечкой большого пальца. Единственная вертикальная морщинка углубилась на его лбу, а сухие губы на строгом лице увлажнились.
На протяжении этих томительных минут Сесилия оставалась недвижима.
Поэтому появление Дурачка Джо нас только обрадовало. Он пришел, цепляясь за руку матери, в своих мешковатых шортах и в голубой бейсбольной кепке; по лицу Джо, черты которого в нашем представлении ничем не отличались от черт любого другого монголоида, блуждала вечная улыбка. Вокруг руки Дурачка было завязано красной ленточкой присланное ему приглашение, и это значило, что сестры Лисбон вывели его имя столь же безупречно, как и наши имена. Войдя, он сразу принялся бормотать что-то — Дурачок Джо, с его чрезмерно тяжелой нижней челюстью и отвислыми губами, с узенькими восточными глазками, с гладенькими щечками, которые ему брили братья. Никто в точности не знал, сколько лет Дурачку Джо, но баки были при нем все время, что мы себя помнили. Его братья, прихватив ведерко, выводили его бриться на крыльцо с криком: «Сиди тихо! Если мы случайно перережем тебе глотку, это будет не наша вина». Джо бледнел и превращался в неподвижного истукана, вроде застывшей на камне ящерки. Мы знали также, что недоумки долго не живут и стареют быстрее, чем все остальные, — это объясняло седину, выбивавшуюся из-под кепки Джо. Детьми мы считали, что Дурачок успеет отбросить коньки к тому времени, когда мы начнем взрослеть, но теперь мы уже были подростками, тогда как сам Джо так и остался ребенком.
С его появлением в комнате мы смогли продемонстрировать сестрам Лисбон все, что знали о Дурачке, — то, как шевелятся его уши, если почесать ему подбородок, и то, как, бросая монетку, он мог загадать только «решку» и никогда не называл «орла», для него это было чересчур сложно. Даже если ему советовали: «Попробуй загадать „орла“, Джо», он всякий раз протестовал: «Нет, „решка“!», полагая, что мы ему подыгрываем. Мы упросили его спеть песенку, которую он всегда пел, — ту, что научил его мистер Юджин. Дурачок пропел: «О-о, обезьянки без хвостов в Самбо-Ванго, о-о, обезьянки без хвостов в Сам-бо-Ванго, о-о, потому что их хвосты съели дикие киты», и мы зааплодировали, и сестры Лисбон тоже хлопали в ладоши, и Люкс хлопала, а потом обняла Дурачка Джо, но тот был слишком глуп, чтобы по-настоящему оценить это.
Вечеринка только начинала набирать обороты, когда Сесилия соскользнула с табурета и прошла прямо к матери. Поигрывая браслетами на левой руке, она попросила разрешения удалиться. То был единственный раз, когда мы услышали ее голос, поразивший нас прозвучавшей в нем неожиданно взрослой ноткой. Казалось, голос принадлежит очень старой и очень усталой женщине. Она все теребила свои браслеты, пока миссис Лисбон не ответила: «Если только ты действительно хочешь, Сесилия. Ты ведь знаешь, мы пошли на все эти муки только для того, чтобы развлечь тебя».