Ещё помню, что было светло, и был очень высокий потолок, а стены до самого потолка были все в иконах. И очень красиво пели, а я никак не могла понять, откуда же раздаются голоса. В покоище твоём господи. Голоса взлетали под самый потолок, да даже и не потолок, свод храма, и казалось, что там, сверху, для нас поют ангелы. Помилуй нас боже. Как я буду теперь без неё? Молимся об упокоении души рабы божьей. Мама, как ты могла меня оставить? Как ты могла? Господь смерть поправший. Ты меня оставила тут одну. Как ты могла?!
И очень сильно пахло ладаном. Так сильно, что я начала чихать, не останавливаясь. Я чихала в платок, стараясь делать это потише, но в самом конце случился казус. Священник замолчал, смолкло и пение, повисла пауза, и в этой тишине я захотела зевнуть. И чихнула с открытым ртом так, что эхо улетело куда-то под свод, к ангелам, а потом звучало в ушах ещё несколько секунд. От стыда я выбралась из церкви, и остаток времени ждала снаружи, стараясь слиться с ландшафтом и стать невидимкой. Мне очень хотелось спрятаться. Хотелось, чтобы на меня не смотрели, не подходили ко мне и ничего не спрашивали. На меня и не смотрели почти. Отпевание кончилось, и толпа повали наружу.
Больше я маму не видела. Из церкви гроб вынесли уже закрытым, и больше его не открывали.
Мы приехали на кладбище. Вопреки моим представлениям, здесь не было ни надгробий, похожих на памятники, ни замысловатых кованых оград, покрытых патиной, ни старых могил. Это было просто поле, огромное поле, окруженное со всех сторон деревьями. Поле, расчерченное на могилы. Зато тут было неожиданно грязно. Конечно, тут же свежие могилы копают. В земле. А я-то даже не подумала, выглянула в окно и увидела сухие тротуары, и легкомысленно надела новые ботинки.
Тут было много дешевых искусственных цветов, вызывающе ярких и до безобразия вульгарных. Были совершенно одинаковые, будто под копирку наштампованные чёрные таблички с золотыми буквами и цифрами: фамилии и годы жизни. Такие одинаковые, будто люди, для которых эти таблички делали, были вовсе не людьми, а какими-то единицами. Ещё были огромные деревянные кресты и низкие-низкие заборчики. Я в первый раз в жизни была на похоронах.
Из ««газели»» достали гроб и в крышку вбили гвоздь.
В этот момент я разрыдалась, потому что только сейчас поняла, что значит выражение «как гвоздь в крышку гроба» – это навсегда. И я поняла, что больше никогда-никогда не увижу маминых глаз. Не обниму её. Не услышу её голос. Не расскажу ей, как прошёл день. Не посмеюсь вместе с ней. Это такая неотвратимость, такая жуткая безысходность, какую невозможно даже описать. И я заплакала.
Дул острый и холодный, как лезвие ветер. От него жгло щёки и сводило уши, не спасала даже шапка, а слёзы становились будто металлические, и лицу делалось очень неприятно, казалось, что слёзы сейчас замёрзнут прямо в глазах. Казалось, слёзы поцарапают или даже разрежут мне глаза, и мне придётся закрыть их навсегда, как маме.
В углу участка я увидела приготовленный крест. Большой и деревянный. Я хотела сказать бабушке, что это пошлость, что лучше было бы поставить гранитную плиту, но она шепнула мне, что крест – это временно, что кресты ставят над могилами, пока не осядет земля, и я немного успокоилась.
Я огляделась. Кладбище всё-таки выглядело страшно. Через два участка от нас была насыпь из свежей земли, из неё торчал такой же свежий крест, а под крестом сидел огромный синий плюшевый медведь. Мне стало дурно. Неужели ребёнок? Я почему-то не думала раньше о том, что дети тоже умирают, и их, таких маленьких, тоже хоронят на кладбище, наверное, в маленьких гробиках.
Народу не то действительно поубавилось, не то просто на открытом пространстве люди стали казаться мельче. Лица определённо сменились: компании с толстяком во главе уже не было, зато я заметила несколько новых человек. И, кстати, цветы, которые все так старательно клали в гроб, из гроба аккуратно вынули ещё в церкви, и теперь весь этот гербарий снова разошелся по рукам. Похоже, цветы собирались водрузить на холм свежей земли, как того медведя.
К бабушке подошла высокая женщина, по возрасту – мамина ровесница. Она что-то сказала, и они обнялись, и, судя по подергиванию плечей, обе плакали. Наверное, какая-нибудь родственница. Может, бабВалина дочка, которая к двум должна была приехать, раньше освободилась.
Я рассматривала их издалека: у женщины были явно крашеные волосы какого-то очень красивого оттенка, я никак не могла понять, что они мне напоминают. Потом поняла – чёрную смородину. Такие тёмные, будто чёрные, и вместе с тем не то с лиловым, не то с красным отливом. Или черничное варенье.
Женщина отошла от бабушки и скромно заняла место в последних рядах. Почти тут же к ней подошла ещё одна, помоложе, лет тридцати пяти, наверное, они поздоровались и перекинулись парой слов.