Широкие рукава взметнулись, когда мама повернулась на стуле. Края кимоно разошлись, демонстрируя гладкую кожу повыше ночной рубашки. Перчаток она не надела, и шрамы на руках выступали, как белые вены. Когда она подошла и взяла мое лицо в ладони, я не почувствовала никакого спокойствия от близости этих неровных рубцов. Прикосновение показалось мне неприятным. Я видела, как она горит, как пламя пожирает ее халат, а потом и ее саму.
Она отстранилась со словами:
— Садись. Я должна кое-что у тебя спросить.
Я села на краешек кушетки, обитой желтой тафтой. Мама зажгла сигарету. Это что, войдет у нее в привычку? Я не могла понять, курила ли она и раньше, скрывая это, или начала после пропажи Луэллы? Глаза у нее были настороженные, улыбающиеся губы дрожали.
— Расскажи мне о цыганах.
У меня в желудке все застыло. Если я ей расскажу, наша с Луэллой тайна станет свидетельством преступления и вся ее сакральность рухнет. Наши чары испарятся.
— Прошу прощения за вчерашний день. Я не стану на тебя злиться, обещаю. — Голос мамы смягчился, когда она затянулась и запахнула полу кимоно. — Я уверена, что твой отец прав и что Луэлла тебя заставила. На тебя такое поведение не похоже.
— Почему бы не спросить у нее?
Мама вздохнула, прижала палец колбу.
— Сейчас она с нами не разговаривает. — Она уронила руку. — Сколько времени вы туда ходили? С тех пор, как Луэлла первый раз о них спросила? Когда я запретила вам это делать? Если мне не изменяет память, я была достаточно великодушна, чтобы пообещать сводить вас на ярмарку? — Она распахнула окно и выдохнула дым на улицу. — Что Луэлла там делала?
— Танцевала, — ответила я, зная, что причиню ей боль.
— Танцевала? И какие же танцы?
— Не знаю… цыганские.
Она скривилась с отвращением:
— А еще?
— Пела.
— Пела и танцевала? — Мама передернула плечами, затушила сигарету и сбросила кимоно. Ее движения стали мелкими, дергаными. Она стянула ночную рубашку, и та бесформенной кучей опала на пол. Волны белого крепа походили на глазурь, сползшую с пирога.
Мне странно было видеть ее обнаженной — бледная ложбинка на спине, несильно выступающие ягодицы. Кажется, раньше такого не случалось. Она открыла гардероб, швырнула на кровать платье, вытащила сорочку и надела ее через голову. Перекинула волосы через одно плечо, заплела их в толстую косу.
— Что она находила в этом? Чем ее привлекала их порочная и грязная жизнь?
Я пожала плечами. К глазам подступали слезы:
— Не знаю.
Луэлла ответила бы маме. Может, так она и сделала. Может, она кричала и плевалась, когда ее уводили.
— Что ты там делала? — Мама обхватила себя руками, будто готовясь услышать худшее.
— Смотрела и писала. — Я не собиралась раскрывать ей подробности, чтобы она не растоптала, как свой окурок, наши самые драгоценные мгновения.
Мама сняла с крюка корсет:
— Помоги мне с этим.
Она со свистом вдохнула сквозь зубы, втянула живот, прижала руки к бедрам, чтобы я смогла застегнуть крошечные механические застежки. Когда она повернулась ко мне, на ее лице уже не было злости, как будто корсет всю ее выжал. Брови расправились, уголки губ опустились, лицо стало печальным.
— Когда вы были маленькими, я беспокоилась, что Луэлла слишком уж сильно привязана к тебе. Она таскала тебя повсюду, бежала к тебе, если ты плакала, и говорила мне, если ты хотела есть. Но потом оказалось, что это ты слишком к ней привязана. — Она тяжело вздохнула. — Жаль, что ты пошла за ней в цыганский табор, но я знаю, что ничего подобного не повторится. Просто не уходи и не сердись на меня. Ты будешь держаться, пока сестры не будет. Хорошо? Обещаешь?
Я кивнула, радуясь, что все лето успешно скрывала от нее свои приступы.
В течение месяца отец появлялся редко — рано уходил в контору и задерживался там допоздна. Ни разу он не спросил меня о моих рассказах, но мне все равно нечего было ему показать. В его отсутствие мама становилась невероятно энергичной. Движения делались быстрыми, резкими, юбки хлопали, браслеты звенели. Лето почти закончилось, но мы с ней ходили на пикники, посещали театр и бывали на пляже. В Ньюпорт уехало не все общество, и оставшиеся в городе дамы заполняли нашу гостиную, болтали и хихикали.
Луэлла, как весело сообщала мама, уехала в летний лагерь. Какой лагерь? Мамаши были заинтригованы, уверяли, что их собственным дочерям — девицам с постными вежливыми улыбками, скучавшим тут же рядом, — тоже не помешала бы дисциплина.
— Где-то на севере, — неопределенно отвечала мама. — Совсем забыла название. Расскажу, когда оплачу счета. — И тут же мило посмеивалась над собственной забывчивостью.
Девушки отводили меня в сторону, спрашивали, где Луэлла на самом деле. От их дыхания пахло селедкой — мама подавала ее на маленьких крекерах, которые отчаянно крошились.
— Она в летнем лагере, правда. — Я легкомысленно улыбалась. То ли мамин фальшивый смешок их насторожил, то ли они прекрасно понимали, что Луэлла ни за что не осталась бы ни в каком гадком лагере.
Одна тихая девушка со змеиными повадками спросила:
— А ты почему не поехала?
— Мама хотела, чтобы я составила ей компанию. — Это уже походило на правду.