Но я все еще вспоминаю, как ранним апрельским утром отец поднялся по лесенке и потряс меня за плечо. Пол моего закутка заскрипел под его весом. Было еще темно, но внизу горела лампа, а его глаза напоминали две маленькие луны.
— Что такое? — Я села.
Было слышно, как капает вода с крыши. Лед таял под лучами весеннего солнца, и капли падали вниз. Крыша словно плакала, пугая меня. Я подняла руку и вытерла его шершавую щеку.
— Сигне, ты помнишь, почему я назвал тебя в честь бабки?
— Потому что она прожила сто лет?
— Нет, — улыбнулся он. — Потому что это имя означает «победа».
Он и раньше мне это говорил, но мне казалось, что это глупо. Нет бы дать мне нормальное имя, с которым можно жить.
Погладив меня по щеке, он грустно покачал головой: — Мне нужна твоя помощь, Сигне. Твоя мама выглядит очень сильной, но она не такая. Ты храбрая девочка, и ты сильнее нас всех. Тебе придется заботиться о маме вместо меня.
Его слова навалились на меня грозовой тучей.
— Не надо! — Я схватила его за руку.
— Надо, Сигне. — Голос его дрожал от боли, и я вцепилась в него крепче. — Я не могу остаться. Это ради твоей мамы. Глядя на меня, она видит тех младенцев. Я напоминаю о ее потерях. Тебя, — он взял меня за подбородок, — моя красавица, она не потеряла. И тебе нужно напоминать ей об этом.
— Нет! Не могу! Не уходи!
— Я слишком сильно ее люблю, чтобы остаться, Сигне. И тебя я слишком сильно люблю. Так будет лучше. Со временем ты поймешь. — Он прижал палец к моим тубам, заглушая всхлип. — Я уйду не навсегда.
— Как это? Когда ты вернешься?
— Не могу сказать, но мы еще увидимся, девочка моя.
— Не уходи! — Я пыталась задержать его, но он уже начал спускаться.
Лестница скрипела под его ногами. Мне хотелось броситься за ним, закричать, позвать маму, но тут я будто увидела лицо безымянной девочки, снова вспомнила день, когда мы похоронили ее, и мамины рыдания. Если папа уйдет, он, может быть, найдет счастье. Сунет его в мешок, вернется к нам и осветит всю нашу жизнь.
Сверху я смотрела, как он закидывает мешок на плечо, снимает с лампы стеклянный колпак и задувает ее. Стало темно. Дверь открылась, и на фоне лунного неба я еще раз увидела отца, высокого и широкоплечего. Поднялись и опустились занавески, хлопнула дверь, и дом замер.
Я стиснула зубы и кулаки, пытаясь стать безразличной. Если сжаться как следует, то слезы не потекут и сердце успокоится.
Довольно скоро в окна вполз серый рассвет. Мне не хотелось, чтобы этот день начинался. Я неохотно спустилась вниз, зажгла огонь в очаге, сунула ноги в ботинки и вышла наружу. От моего дыхания в воздухе повисло облачко. Я протопала в сарай и поставила табуретку рядом с Мэнди, нашей единственной коровой, которая давала жалкие капли молока. Она посмотрела на меня грустными карими глазами, как будто тоже не хотела, чтобы день начинался.
Когда я вернулась с ведерком молока и горстью яиц, мама сидела у стола, одетая в коричневый муслин. Сложив руки и опустив голову, она молилась. У мамы были великолепные волосы, ниже пояса. Когда она стягивала их повыше на своей маленькой головке, они жили собственной жизнью, переливаясь при каждом ее движении — шпильками она никогда не пользовалась.
Я не могла расслышать молитв, но ее бормотание успокоило меня. Я согрела молоко, разбила и поджарила яйца, смолола кофе. Когда я накрыла на стол, туман уже рассеялся, и полоска солнечного света легла на мамино лицо, на гладкие высокие скулы, на тихо двигавшиеся твердые губы. Даже ранней весной она оставалась смуглой — мне повезло не унаследовать от нее этот оттенок кожи.
Она закончила молитву и открыла глаза. Заморгала от яркого солнечного луча.
— Я надеялась, что у твоего отца хватит совести попрощаться, — сказала она. Ее всегда ровный голос дрогнул.
Я подцепила яйцо на вилку:
— Он попрощался.
Моя маленькая мама была очень сильной, и я знала, что она не будет плакать в моем присутствии.
— Хорошо. — Она налила в кофе теплого молока. В глубине души я надеялась, что она расскажет мне, как вернуть его. Вместо этого она сказала: — Земля оттаивает. Пора сажать горох.
Есть мне не хотелось, но я проглотила яйца ради мамы, не отрывая взгляда от скрипичного футляра на стене. Папа не знал другой радости, кроме этой скрипки, но все же оставил ее нам.
После завтрака мама заперлась в спальне, а я стала копать в грязи канавки. Но не успела я посадить ни единой горошины, как мама вышла и протянула меня письмо.
— Потом посадишь. Сходи в город и отправь письмо. — Она дала мне два пенни. — Вот, на марки.
— Кому ты пишешь? — спросила я, отряхивая руки и пряча монеты в карман юбки.
— Сестре Марии в Нью-Йорк. Иди давай.
Раньше я никогда не слышала, что у нее есть сестра в Нью-Йорке. Мать с отцом всегда говорили, что их родня слишком далеко, чтобы о ней думать.
— Да, мам. — Я сунула тощий конверт в пальто, завязала шнурки и двинулась в путь.