— Итак, они увидят то, что мы прикажем. Конечно, это вовсе не просто. Трюк придется репетировать снова и снова, опять и опять, — поверь, удовольствие это среднее, — до тех пор, пока мы не научимся укладываться в доли секунды, как бы в мгновение ока. Перед исчезновением велосипедиста мы замедлим темп, специально, чтобы сознание зрителя еще двигалось неторопливо, а мы в это время разовьем бешеную скорость. В том-то и весь секрет, малыш. То же самое в трюке с ящиком. Я бы и пробовать не стал, если б не придумал медленно закрывающуюся крышку: они уверены, что Сисси еще в ящике, когда она уже давно перебралась в пьедестал. Об иллюзионистах и магических эффектах я перечитал все, что только возможно: насчет ложного следа и неверного выбора — все это отлично известно, но никто из них не понимает, что на сцене дорога каждая минута и очень важно замедлить время в сознании зрителя. А это — мой конек, Ричард.
В дверь кто-то постучал, и дядя Ник нахмурился: он явно не желал, чтобы ему мешали в светлую минуту откровенности.
— Можно, можно, — крикнул он. — Войдите.
Вошел Барни. Он был в гриме и в тюрбане, только снял свое длинное одеяние и надел обычные сорочку и штаны. Он имел бы совершенно дурацкий вид, если б не глаза, полуслепые от панического страха.
— Мис’Оллантон, — начал он, как обычно, глотая слова и заикаясь, — Сэм сказал… вы хотели меня видеть.
— Где ж ты пропадал? Все трешься около баб, точно комнатная собачонка?
— Нет-нет, мис’Оллантон… Я только… — Но он никак не мог придумать подходящий предлог для опоздания.
— Вот письмо из лондонского агентства, Барни. — Дядя Ник схватил первую попавшуюся бумажку и сделал вид, что пробегает ее глазами. — На лилипутов спрос не больно-то велик, Барни, их тут больше десятка. И все согласны на три фунта десять шиллингов. А многих можно взять просто за три фунта и даже — за два десять. А я плачу тебе четыре, Барни.
— Да, мис’Оллантон… Это хорошо… Но я ведь много работаю, мис’Оллантон. — Барни отчаянно тряс головой и тер лоб, размазывая темный грим.
— Не дотрагивайся ни до чего, пока не смоешь эту грязь, — резко сказал дядя Ник. — Я не собираюсь снижать тебе жалованье. Но предупреждаю. И в последний раз. Ты опять упал слишком медленно в «Маге-сопернике».
— Мис’Оллантон, это все сапоги-ходули… они виноваты. Сэм говорит…
— Нечего повторять, что говорит Сэм или еще кто. Иди вымой руки и принеси сюда свои сапоги-ходули. Но если они в порядке и все дело в твоей нерадивости, то предупреждаю тебя в последний раз. Барни. Будешь копаться — я вызову из Лондона другого карлика, потребуется всего одна телеграмма, а ты вылетишь вон, слышишь, вон!
Когда бедняга Барни убрался, дядя сказал, тыча в мою сторону сигарой.
— Не вздумай с ним миндальничать из жалости. Он, мошенник, этим воспользуется, да еще как. Он нас не любит, нас, мужчин. Пока женщины не поднимают его на смех, он воображает, что они лучше, а когда начинают смеяться, он их ненавидит еще сильней, чем нас.
Второе представление было не лучше первого, но наш номер прошел гладко. Я ужинал вместе с дядей Ником и Сисси, настроение у всех было кислое, и мы рано легли спать.
Во вторник погода по-прежнему стояла ясная, хотя и холодная, и утром мне удалось побродить с мольбертом и сделать за городом несколько рисунков. Робея, я все-таки предъявил свой билет в Художественном клубе и позавтракал за одним столиком с брюзгливым старым шотландцем, который заявил, что естественная любовь к родным горам и долинам убила в нем художника-пейзажиста, потому что ландшафт слишком живописен и вдохновляет писать слащавые, плохие картины.
На следующий день шел дождь, и я отправился в картинную галерею. Посетителей было мало, но среди них оказалась маленькая и растерянная в этой обстановке Нэнси Эллис. Я с каменным лицом прошел мимо в зал акварелей, где было совсем пусто и ничто не привлекало публику в этот сумрачный ноябрьский день. Я рассматривал выполненные размытой тушью рисунки начала XIX века, как вдруг услышал чьи-то шаги. Затем раздалось вежливое покашливание.
— Я хотела поговорить с вами, — сказала Нэнси Эллис. Твидовое пальто было ей явно велико, а из-под твидовой же, модной тогда, рыбацкой шапочки выбивались волны светлых кудрей. Она была не накрашена, бледна, серьезна и совсем не старалась казаться хорошенькой.
— Неужели? Что ж, я вас слушаю.
— Не говорите со мной таким тоном.
— Мне очень жаль, но я не хотел бы, чтобы меня снова отбрили.
— Зачем же, если я специально пришла поговорить с вами, — сказала она с негодованием. — По-моему, это просто глупо.
— Конечно. Я и чувствую себя довольно глупо.
— Простите, вы были поглощены картинами. Я вас оторвала. Но я хотела сказать, что вовсе не просила Боба Хадсона, моего зятя, говорить с вами. Я только обмолвилась сестре, а она передала ему, и вот… он вообще такой — вечно всюду суется и страшно важничает.
— Он вам передал наш разговор?