Моте-маршелок выпучивает глаза и блеет:
И тут он кидается к капелле:
— Теперь, клезмеры, вместе со мной:
— А теперь, — кричит Моте-маршелок, — я сам! Я сам!
Моте сыплет рифмами, пока не растрясет у народа селезенку[150]. Евреи ведь не каменные: не может быть такого, что Моте рифмует, а они просто так едят. Он поет, а они пьют… Но киевская сватья, «пиковая дама», как ее называет муж, та самая, в честь которой Моте-маршелок выступил с волынским фрейлехсом, она-то как раз очень «интеллигентно» кривится и шуршит своими шелковыми оборками. И ведь оборки-то не то чтобы с иголочки новые. Сватье не нравятся шкловские свадебные церемонии, не нравится маршелок с его хриплой флейтой. На что это всё! Жених обручился с невестой — и кончено дело. Зато киевский сват с круглой, как у ксендза, плешью очень даже хорошо понимает, что он тут делает, — и наслаждается вовсю. Он ест и заливает за воротник совсем не как потомок раввинов, о которых только что свидетельствовал Моте Дырка Холодная. Сват сыплет коммивояжерскими байками. Жених сияет в своем черном суконном сюртуке, который сидит на нем как влитой. Но прежде чем попробовать что-нибудь, он шевелит усиками, как большая мышь, готовящаяся впиться в сыр. Это не нравится Гнесе. Она бледна. Шикеле, ее двоюродный брат, со своими близорукими глазами, со своей грустной влюбленностью, появляется перед ее взором из дальней дали, из темной лавки дяди Пини в Погосте, и, кажется, он ищет ее…. Его письма и записки она давно сожгла, но черные шелковые оборки надутой сватьи шуршат, как эти сожженные листки… Нет, просто так все это не кончится. Он еще вылезет из своей погостской грязи, этот Шикеле… Он снова начнет ее беспокоить своими записочками. Он будет повсюду искать ее своими близорукими глазами. Но она-то уезжает. Совсем скоро уедет в Киев. Ах, скорей бы уехать в Киев, далеко-далеко отсюда. И тогда… Все будет хорошо.
Тот еще мишебейрех[151]
Пер. М. Рольникайте и В. Дымшиц
После того как, в соответствии с предварительными договоренностями, сваты уехали в Киев, все пошло не так гладко, как представлялось Гнесе, и даже не так, как рассчитывал дядя Зяма. Потому что Груним-ландшадхен и сам Зяма утаили изрядное количество мелочей и от невесты, и от тети Михли, лишь бы скорей покрыть фатой голову девицы, набитую пустыми бреднями. Реб Груним, понятно, это сделал ради заработка, а Зяма — из-за «влюбленности»… Потому что гораздо больше, чем Гнеся была влюблена в красоту Мейлехке, он, Зяма, был влюблен в
Но едва сыграли свадьбу, достоинства киевского зятька потускнели. В первый раз черная кошка пробежала между тестем и зятем после субботнего мафтира[152].
Известно, что в первую же субботу после свадьбы молодожена вызывают к мафтиру и устраивают ему мишебейрех как следует, чтобы он почувствовал, почем фунт лиха, и принял на себя иго еврейства. А как же иначе…
И вот тут-то Мейлехке Пик совершил первую ужасную ошибку. Дальнейшие ошибки стали только следствием неудачного мишебейреха. Это как с капотой: стоит неправильно застегнуть одну пуговицу, и все остальные сами собой застегнутся криво. Даже красивый
А дело было так.
Проведя несколько недель до свадьбы в Шклове, Мейлехке Пик понемногу присмотрелся к местным обычаям, обдумал шкловские церемонии, чтобы знать, как вести себя по-людски. И вот однажды в субботу он слышит, как в лю-бавичском бесмедреше вызывают заезжего человека к мафтиру и как Исроэл-габай устраивает ему мишебейрех. И когда габай доходит до