А маленькой Лесечке оченьскоро показалось: Ясик был всегда. Вот так же, как земля, трава, солнце, заросли ромашек у реки. Он был ее заботливой и бдительной нянькой, все могли быть уверены, что Лесечка у него не утонет в Буге, не упадет в канаву, никуда не убежит и не заблудится, и никакой великовозрастный забияка ее не обидит. И в то же время Ясик был очень спокойным, покладистым, никогда не кричал, не срывался, не дергал малышку по пустякам. Если увидит, что она куда не туда полезла — только вздохнет, а потом молча возьмет ее за руку и так же молча оттащит подальше. А еще его можно было как угодно трепать, тормошить, карабкаться к нему на колени, мять ему пальцами уши — он и бровью не поведет. Иногда, правда, если она уж очень его допечет, он отвернется от нее, закроет лицо ладонями и вздрагивает всем телом, будто плачет. А то еще опрокинется на спину, руки на груди крестом сложит, глаза закатит и говорит:
— Ну все, Лесю, ты меня обижаешь, я помер!
Она сперва толкнет его да потрясет — не шевелится. Потом попробует раздвинуть ему веки пальчиками, а после, видя, что все напрасно, как поднимет рев:
— Мой Ясик по-о-омер, у-у-у!
А он глядит на нее сквозь ресницы и едва сдерживает улыбку.
Десять лет миновало с тех пор, а как будто вчера все было. И сейчас у него на душе какая-то неприятная горечь, неведомо откуда поднявшаяся, беспокоит, мутит. Наконец он понял: в казарме, на царской службе, и по дороге домой, он почти забыл о существовании маленького друга; вспоминал все больше мать да Кулину свою ненаглядную, а о ней забыл. А ведь как она его упрямо, безнадежно ждала! Если бы Кулина умела так ждать…
И вот встала перед его глазами картина: серая, пыльная, уходящая в лес дорога, выползающие на нее кустики подорожника, туманно-синий сумеречный воздух, окутавший маленькую одинокую фигурку, стоящую у обочины. Девчонку пробирает вечерняя прохлада, от усталости подгибаются коленки, а она все стоит и ждет, не замаячит ли впереди белая его рубаха, в которой он был, когда провожали его на тяжкую солдатскую службу…
Тут подсказала ему неумолимая память, как в тот последний день отчаянно захлестнулись на его шее тонкие детские руки, как болезненно всхлипнуло все ее маленькое тело, и ему стало еще тяжелее.
Вот она теперь — сидит, поджав ноги, хлебает из жбана окрошку.
— Ложку мимо рта не пронеси! — дразнит Савка.
А и впрямь: задумалась девочка, смотрит куда-то вдаль, ложкой два раза попала мимо жбана. Кто знает, какие мысли бродят в ее темноволосой голове… Так замечталась, что не заметила даже, как соскользнула в жбан с окрошкой ее коса; хорошо еще, Савка не видел, отвернулся. А ей хоть бы что: вытащила, отжала намокший кончик и снова задумчиво глядит в небо. Ползет-шевелится в небе пушистое облачко с подтаявшими краями, со свинцово-сизой середкой; люди кругом ходят, смеются, громко разговаривают, а она знай себе глядит на это облачко, не замечая ничего вокруг… И вдруг трепетнула ресницами, обратила на Янку свои карие очи.
— Ясю, — произнесла она тихо, — ты знаешь что-нибудь о Дегтярном камне?
У Горюнца в ответ тревожно дрогнули темные брови, строго сошлись у переносья.
— Лесю, — ответил он сурово, — чтобы я от тебя про то больше не слыхал! Даже думать о том забудь, чуешь? Грех это, Лесю, — добавил он уже спокойнее.
Он уверен: Леська не перестанет думать о таинственном идоле. Долго еще будут ее тревожить эти темные думы, будут расти, назревать и под конец выползут-таки наружу, принося и ей, и ему, и еще многим другим неведомые беды. Так пусть же она хоть помалкивает, не бросает на ветер опасные слова. Пусть дремлет до поры, окруженный дремучими дебрями, грозный идол. Придет, неизбежно придет час его пробуждения, и тогда… Впрочем, лучше не думать об этом.
А над лугами гуляет ветерок, плавает дух свежескошенного сена, разлетаются звонкие окрики косарей. Все кругом так спокойно, невозмутимо… Спи подольше, Дегтярной камень, не тревожь мирных людей!
Глава четвертая
Митрась очень скоро освоился на новом месте, привык, со всеми перезнакомился. Приняли его тепло, ласково, особенно женщины. Здесь, посреди зеленых пущ, заботливо окруживших вольную Длымь, на берегу широкого, неторопливого Буга, Митрась понемногу оттаивал, отогревался. А очень скоро стал уже бойко сыпать на местном наречии, порой смеша соседей своим странно-чужим выговором.
С появлением Митрася скорбно молчавшая прежде Горюнцова хата ожила, наполнилась звонким говором и смехом, и как будто даже светлее в ней стало и просторнее. Полной неожиданностью для всех, кроме дядьки, знавшем его уже не первый месяц, оказался у мальчишки талант к песням. Птичьей трелью разлетался повсюду высокий его голос. Воду ли несет, корову ли обряжает — все песни поет. Ли кругом смеялись: верно, луженая глотка у хлопца: день напролет распевая, ни разу не охрип.
В ночлежке, когда они с дядькой впервые увиделись, его представили так:
— А это Митька! На улицах песни поет и здесь всех доконал своим вытьем!
А когда Горюнец решил увести мальчика с собой, бродяги затянули в один голос: