Думаю, теперь мы достаточно близки, чтобы я мог представить тебе, а ты — себе, автора. Пора. Вот он уставился в форточку, выкашливая клубы дыма и мокроты в лунную клетку ветвей. Из глубины обласканного кулером сердца его печатной машины доносится чуть слышно: «I was made for loving you…». Липкие пальцы дрожат над приученным к забвению архивом его нервных волокон. Пот и пепел, привкус металлической рвоты. Он выбивает клавиши, одну за одной, «I was» — вот показалась головка — «made for…», и я, окровавленный, уже кривляюсь в пикселях его монитора, недоносок абортирован — фрагмент за фрагментом. Я — анамнезис! Режь пуповину.
Я вижу, как он смотрит на меня. Как он впечатывает мое тело клеточку за клеточкой, как избегает клише и вымеряет смыслы. Ошибается. Курит. Часами ходит по комнате. Срывается, выдирая на корню органы моих абзацев. А ведь я еще совсем ребенок. Мне больно. Его глаза увлажняются, ах! …Какой трепет, как он боится за меня, мой ироничный демиург, my personal Jesus.
О нем следует еще кое-что сказать. Будучи выходцем из семьи типа скорее стоического, он не был лишен бессмысленной упрямой страсти и того безразличия к прочему, что так скоро калечит людей одиночеством. Сама генеалогия его рождения избрала ему путь отшельника. Словом, был он, как сказал бы Ницше, совершенный носорог, ибо, памятуя стоика Хрисиппа — если никто не отобрал твои рога, значит они у тебя есть и так далее. Надеюсь, я не привел по неопытности чьих-то дословных цитат.
Но чтобы узреть генеалогию автора, тебе нужно сместить свою оптику на тот злосчастный день 1968 года, когда влажные глаза Прасковьи оказались бессильны перед лицом безумия. Вот эта черта, и Н. уже на низком старте.
В Париже отгремел май. А здесь среди непроходимой рутины лишь она одна и есть — весна. И всюду эти глаза и голоса — они вечно смотрят на нее, означают ее своим означающим. О чем они шепчутся? Я вырву им языки. Я вижу, как она молчит. Прячет виновато океаны своих глаз. Что там сокрыто, в этой глубине? Я знаю, я все знаю. Кто эти люди, что пьют мой чай за моим столом? Не называй меня братом, сука! Как смеешь ты? Я вижу все эти взгляды. Как шепчутся виноватые ваши глазенки. Я все знаю. Меня не проведешь. Н. был реалистом, а потому требовал невозможного.
Прасковья, впрочем, свыклась, — приступы ярости случались нередко. Однажды начинаешь принимать это как данность. Дети… не пугай детей — Прасковья всякий раз пытается его успокоить, часами — хрупкая женщина — гладит Н. по взъерошенной голове, пока не уснет он тихо на ее груди.
Их взаимное удовлетворение на первый взгляд вполне верифицировалось полудюжиной потомков. Среди которых была эта кроткая девочка с сиротскими глазами, словно однажды уже видевшими всю свою будущность. Девочка, которую автору случится назвать мамой.
А что до самой этой будущности, она давно миновала, и вряд ли остались основания думать, что все это могло быть на самом деле.