Ластени взяла себя в руки так, словно от рождения была сильной натурой. Она не издала ни звука, хотя стоны все равно никого не подняли бы на ноги в доме, где ночь не усугубляла тишину — такое безмолвие Царило там днем. Единственной, кто мог что-то услышать, была Агата, но она спала в своей комнате на дальнем конце замка, и, закричи Ластени, голос ее все равно не долетел бы туда. Баронесса предусмотрительно приняла все возможные предосторожности. Тем не менее, вопреки всему, ей пришлось пережить отчаянную минуту. Ее охватила смесь страха и неуверенности — безумная подозрительность. Она твердо знала, что они с роженицей наедине, и все-таки с трепетом сердечным рискнула отойти от постели, распахнуть настежь запертую дверь и, выглянув в потемки коридора, убедиться, что никто не подслушивает. Ей чудилось, что там на корточках сидит Агата. Это было совершенно немыслимо, и все равно она выглянула за дверь с заходящимся сердцем, как бывает у суеверов, которые не убеждены, что в зияющей черноте ночи мимо них не скользнет сейчас привидение. В данном случае привидением была бы Агата. Дрожа, г-жа де Фержоль расширенными зрачками впилась во мглу коридора и, бледная от непроизвольного страха смелых людей, вернулась к постели, где ее дочь извивалась от боли в конвульсиях, и помогла ей освободиться от своей ноши.
Во время беременности ребенок, произведенный Ластени на свет, исчерпал до конца силы матери. Он вышел из ее лона мертвым. Ластени родила, словно труп, извергший из себя другой труп. Можно ли назвать жизнью то, что осталось от жизни в почти бездыханной девушке? Баронесса, весь переезд из Форе в Олонд корившая себя за желание, чтобы из-за какого-нибудь дорожного происшествия у дочери случился выкидыш, который спас бы ее будущность, не смогла подавить в себе глубокую радость, вызванную в ней этой смертью, в которой никто не виноват. Она возблагодарила Господа за гибель ребенка, которому, останься он в живых, мысленно уготовила уже имя Тристан, и восславила Провидение, прибравшее его до появления на свет, словно желая избавить его, равно как ее дочь, от множества других унижений и мук. Для самой баронессы это тоже было избавление! Эта смерть избавляла ее от ребенка, которого пришлось бы всю жизнь скрывать, как она — и какой ценой! — скрывала его во чреве матери, и который, останься он жив, осудил бы Ластени на вечную краску стыда, налагаемую побочными детьми на щеки матерей, словно пощечины.
Но радость ее была еще более жестокой. Приняв дитя, она показала его матери.
— Вот ваше преступление и воздаяние за него. Ластени посмотрела на ребенка столь же мертвыми, как он, глазами, и все ее изнемогшее тело затрепетало.
— Он счастливей меня, — только и произнесла она, пока баронесса следила за ее лицом, надеясь прочесть там чувство, которого, к удивлению своему, так и не обнаружила. Она искала в чертах дочери проблеск нежности и прочла в них лишь отвращение, безграничное отвращение, всегда теперь присущее Ластени, словно судьба навсегда приговорила ее к нему. Она, баронесса де Фержоль, страстная женщина, любившая — и какой любовью! — человека, который взял ее в жены, не прочла на этом изборожденном слезами лице того, что все объясняет и все оправдывает, — любви! Она бессознательно рассчитывала на последний момент разрешения от бремени, когда по долгу материнства выполняла обязанности повитухи при собственной дочери, чтобы утрата Ластени девственности осталась тайной между ними двумя и Богом, а теперь ей приходилось отказаться от надежды на последний свет, который мог пролиться в душевную тьму Ластени. Этот чаемый ею свет унес при тайных родах ребенка без отца. В тот же час этой зловещей ночи, переживания которой г-жа де Фержоль запомнит навсегда, в мире, конечно, множество счастливиц разрешилось от тягости живыми детьми, плодами разделенной любви, падавшими из облегченного материнского лона в объятия сходящего с ума от радости и гордости отца. Но была ли среди женщин хоть