«Шевалье, — возразил я тогда, озаренный мыслью, объяснившей мне лучше, чем все прочие рассуждения, эту скрытную от природы женщину, которую такой недальновидный наблюдатель, как де Тарсис, назвал лицемеркой за то, что она поставила волю и энергию выше страстей лишь для того, чтобы усугубить неудержимое торжество последних, — шевалье, вы заблуждаетесь. Соседство смерти не приоткрыло запечатанную и замурованную душу этой женщины, достойной Италии шестнадцатого столетия, а не нашего времени. Графиня дю Трамбле де Стасвиль умерла так же, как жила. Призывы священника разбились об эту непроницаемую душу, унесшую с собой свою тайну. Если бы служитель вечного милосердия влил ей в сердце раскаяние, в жардиньерке из гостиной искать было бы нечего».
Рассказчик закончил свою историю, роман, который он нам обещал и из которого поведал лишь то, что знал сам, то есть начало и конец. Красноречивое молчание продлило тишину. Каждый был погружен в свои мысли и дополнял в меру собственной фантазии этот подлинный роман, о котором он мог судить лишь по нескольким разрозненным подробностям. В Париже, где ум так легко выставляет чувства за порог, молчание в салоне остроумцев после рассказанной истории — самое лестное доказательство успеха рассказчика.
— Какая прелестная изнанка у карт в ваших партиях в вист! — заметила баронесса де Сент-Альбан, не менее закоренелая картежница, нежели старая жена какого-нибудь посла. — То, что вы говорили, очень верно. Карты, раскрытые наполовину, впечатляют больше, чем если бы их бросили на стол, чтобы все видели, какая велась игра.
— Такова уж фантастичность реальности, — важно вставил доктор.
— Ах! — страстно вырвалось у мадмуазель Софи де Ревисталь. — В жизни все, как в музыке: выразительность и той, и другой придают не столько аккорды, сколько паузы.
Она взглянула на свою ближайшую подругу надменную графиню Даналья, грудь которой оставалась каменно недвижной и которая по-прежнему покусывала кончик веера, сделанный из слоновой кости с золотой инкрустацией. Что говорили голубовато-стальные глаза графини?.. Я не видел ее лица, зато спина ее в бисеринках пота была выразительна, как оно. По слухам, графиня, как и госпожа де Стасвиль, достаточно сильна, чтобы таить от всех многие страсти и многие радости.
— Вы испортили мне удовольствие от цветов, которые я любила, — промолвила баронесса де Маскранни, поворачиваясь к повествователю. И, сломав ни в чем не повинную розу, отцепленную ею от корсажа, она с чем-то вроде мечтательного отвращения разбросала ее останки и добавила: — Кончено! Я не буду больше носить резеду.
Обед безбожников
Это достойно людей, для которых нет Бога.
Уже несколько минут на улицы города *** спускался вечер. Однако в церкви этого небольшого городка на западе страны было уже совсем темно. Ночь в храмах наступает обычно раньше, чем снаружи. Она надвигается там быстрей, чем где бы то ни было, то ли из-за темных отсветов витражей, то ли из-за переплетения колонн, столь часто сравниваемых с деревьями в лесу, и теней, отбрасываемых сводами. Ночь в церквах, несколько обгоняющая окончательное умирание дня на улицах, почти нигде не сопровождается запиранием дверей. Как правило, они остаются открыты и после ангелуса,[158]
а порой и допоздна — например, в канун больших праздников в богомольных городах, где множество людей исповедуется перед завтрашним причастием. Ни в какое другое время дня в провинциальных храмах не бывает больше народа, чем в этот вечерний час, когда прекращаются работы, свет агонизирует, а христианские души приуготовляются к ночи — к ночи, которая подобна смерти и во время которой та может наступить. В этот час по-настоящему отчетливо сознаешь, что христианская религия — дочь катакомб, навсегда сохранившая в себе что-то от своей начальной колыбели. Действительно, в этот момент те, кто еще верит в молитву, любят приходить в таинственную мглу пустых нефов, чтобы преклонить колени, опереть локти о впереди стоящую скамью и закрыть лицо руками, — во мглу, которая несомненно отвечает глубочайшей потребности человеческой души: ведь если нам, суетным рабам страстей, тайное свидание с любимой женщиной кажется особенно волнующим именно в сумерках, почему бы не происходить тому же самому и с верующей душой, когда она встречается с Господом во мраке перед его святилищем и говорит с ним с глазу на глаз?