Я ничего не видел, но все слышал, а слышать было для меня все равно, что видеть. Их жесты угадывались по словам и интонациям, потому что голоса уже через несколько секунд зазвучали в диапазоне предельной ярости. Майор требовал, чтобы Пудика показала ему это письмо без адреса, а та, успев его выхватить, упорно отказывалась отдать. Идов попробовал прибегнуть к силе. Я услышал топот и звуки борьбы, но, как вы понимаете, майор оказался сильнее. Он отобрал письмо и прочел. В письме назначалось свидание мужчине, и из него явствовало, что мужчина этот счастлив и ему снова обещают счастье. Но мужчина был не назван. Идиотски любопытный, как все ревнивцы, майор безуспешно домогался узнать имя того, с кем ему изменяет Пудика. А она отомстила за письмо, вырванное из ее выкрученной и, возможно, пораненной руки, прокричав во время схватки: «Ты ломаешь мне руку, негодяй!» Опьянев от ревности, насмешек и вызова, которым явилось это письмо, просветившее Идова только в том смысле, что оно подтверждало — у Розальбы есть любовник, еще один любовник, майор пришел в бесчестящее мужчину бешенство и осыпал Пудику недостойной, извозчичьей бранью. Я уж думал, он изобьет ее. Впрочем, дошло и до этого, но позже. Он упрекнул ее — в каких выражениях! — в том, что она… то, что она есть. Он вел себя по-скотски, мерзко, возмутительно, а она на все это безобразие ответила как истая женщина, которой нечего больше терять, которая до конца изучила мужчину, совокуплявшегося с ней, и которая знает, что в основе их грязного сожительства — вечная вражда. Она держалась не столь неблагородно, зато выказывала в своей холодности больше свирепости, оскорбительности и жестокости, нежели он в гневе. Она была ироничной и наглой, смеялась истерическим смехом самого острого пароксизма ненависти и на поток ругани, изрыгаемой майором ей в лицо, отвечала словами, которые умеют находить только женщины, когда им хочется довести нас до безумия, и которые падают на нас, неистовых и возмущенных, как зажженные гранаты на пороховой погреб. Из всех этих оскорбительных слов, холодно и обдуманно отточенных, больше всего Идова ранили ее уверения в том, что она не любит его и никогда не любила. «Никогда! Никогда! Никогда!» — повторяла она с радостной яростью, словно выделывая антраша у него на сердце! Эта мысль — что она никогда его не любила — особенно нестерпимо и успешней всего сводила с ума счастливого фата, мужчину, чья красота произвела столько опустошений в женских сердцах и у которого за любовью к Розальбе стояло еще его тщеславие! Поэтому наступила минута, когда, не в силах больше выдерживать укусы ее безжалостно повторяемых слов, которым он не хотел верить и от которых продолжал отмахиваться, он, безумец, возразил, словно его вопрос мог служить опровержением и словно призывая в свидетели воспоминание: «А наш ребенок?»
«Ах наш ребенок! — с хохотом передразнила она. — Он был не от тебя».
Я представляю, какие молнии засверкали в зеленых глазах майора при этом сдавленном мяуканье дикой кошки. Он отпустил ругательство, от которого могло бы рухнуть небо, и спросил:
«Так от кого же он, проклятая шлюха?»
Голос его уже мало походил на человеческий.
Но Розальба продолжала хохотать, как гиена.
«Не узнаешь!» — с вызовом выпалила она и принялась хлестать его этими словами, без конца вколачивая их ему в уши, а когда ей наскучило повторяться, она — верите ли? — пропела их, словно фанфара! Затем, достаточно отстегав этими словами, заставив достаточно повертеться волчком под бичом этих слов и достаточно покататься по спиралям страха и неуверенности выведенного из себя мужчину, ставшего в ее руках простой марионеткой, которую она вольна сломать, Розальба, ненавидящая и циничная, поименно перечислила майору своих любовников, то есть всех до одного офицеров полка, и выкрикнула:
«Я спала со всеми ними, но они не обладали мной. А ребенка, которого ты, глупец, считал своим, сделал мне единственный, кого я любила, кого обожала! И ты не догадался? И сейчас еще не догадался?»
Она лгала. Она никогда никого не любила. Но она чувствовала, что ложь ее — острый нож для майора, и она вонзала в Идова этот нож, истыкала им его, изрезала на куски, и когда ей наскучили казнь и роль палача, она по самую рукоять, как всаживают кинжал, всадила майору в сердце последнее признание:
«Ну, раз не догадываешься, отрежь и швырни свои язык собакам, дурак! Это майор Менильгран».
Она, вероятно, опять лгала, но я не был так уж в этом уверен, и мое имя, брошенною ею, попало в меня сквозь шкаф, подобно пуле. Наступила тишина, как после убийства. «Не прикончил ли он ее в ответ?» — подумал я, но тут же услышал звон хрусталя, сброшенного на пол и разлетевшегося на куски.