— Ого! — вставил Мотравер. — К гостиям припуталась женщина! Вы ее тоже отдали свиньям?
— Хватит острить, Мотравер, — остановил его Рансонне. — Не перебивай аббата. Продолжайте свою историю, аббат.
— Ну, история у меня короткая. Я спросил вас, господин Лекарпантье, помните ли вы девицу из Эмвеса. Ее звали Тессон, Жозефина Тессон, если не ошибаюсь. Этакая здоровенная толстуха, нечто вроде сангвинической Марии Алакок,[205]
и верная пособница шуанов и попов, которые распалили ее, сделали фанатичкой и свели с ума. В жизни она знала одно — прятать попов. Чтобы спасти одного из них, она тридцать раз взошла бы на гильотину. Ох уж эти служители Господни, как она их величала! Она прятала их и у себя дома, и где попало. Она их спрятала бы под своей кроватью, в кровати, под юбками, запихала бы — сумей они, черт их подери, там поместиться — туда же, куда засунула и ящичек с гостией, — между титьками.— Тысяча бомб! — восторженно вскрикнул Рансонне.
— Нет, не тысяча, а только две, господин Рансонне, — рассмеялся над собственным каламбуром старый ренегат-вольнодумец. — Но они у нее были крупного калибра.
Каламбур нашел отклик. Раздался хохот.
— Занятная дароносица! Женская грудь! — мечтательно бросил доктор Блени.
— Что поделаешь! Нужда всему научит, — продолжал Ренега, к которому вернулась его всегдашняя флегма. — Священники, которых она прятала, гонимые, преследуемые, затравленные, лишенные церкви, алтаря, пристанища, отдавали ей на сохранение святые дары и клали ей их за пазуху в надежде, что уж там-то их не станут искать. О, они в нее здорово верили! Называли ее святой. Убеждали в этом. Они вскружили ей голову и вложили в нее жажду мученичества. А она, пылкая и бесстрашная, жила и смело расхаживала повсюду со свертком гостий под фартуком. Ночью, в любую погоду, в дождь, ветер, снег, туман, по дорогам, где того гляди свернешь себе шею, она несла святые дары скрывающимся священникам, которые
И рассказчик замолчал, кичась столь замечательным деянием, словно вошь, прохлаждающаяся на чирье.
— Выходит, вы отомстили за евангельских свиней, в тела которых Иисус Христос послал бесов,[207]
— промолвил старый г-н де Менильгран своим саркастическим головным голосом. — Вы вселили в них Бога взамен дьявола: долг платежом красен.— И ни животных, ни любителей свинины не пробрал понос, господин Ренега? — глубокомысленно осведомился безобразный маленький буржуа по имени Ла Э, ссужавший деньги из пятидесяти процентов и любивший повторять, что
Поток грубых богохульств на время как бы прервался.
— А ты, Мениль, почему ничего не скажешь об истории аббата Ренега? — спросил капитан Рансонне, подстерегавший любую возможность прицепить к чему-нибудь историю о посещении Менилем церкви.
В самом деле, Мениль молчал. Облокотясь на край стола и подперев щеку рукой, он без отвращения, но и без интереса слушал мерзости, которые рассказывались этими закоснелыми нечестивцами: он к ним привык и пресытился ими. Он ведь столько их наслушался в разных общественных средах, через которые прошел! Среда для человека — это почти что судьба. В средние века шевалье де Менильгран был бы крестоносцем, пылким борцом за веру. В XIX столетии он был солдатом Бонапарта, отец никогда не говорил с ним о Боге, а сам он в Испании сражался в рядах армии, позволявшей себе все и совершившей не меньше кощунств, чем солдаты коннетабля Бурбонского[208]
при взятии Рима в 1527 году. К счастью, судьба фатальна лишь для заурядных душ и натур. В людях воистину сильных всегда есть нечто, пусть крошечное, как атом, что ускользает от среды и не поддается ее всемогущему воздействию. Такой непобедимый атом жил и в Менильгране. В этот день он ничего не сказал бы и с бронзовым безразличием дал бы стечь мутному потоку богохульств, кипевшему и катившемуся вокруг него, словно смола в аду. Но Рансонне обращался к нему, и он отозвался с усталостью, граничившей с меланхолией: