Разомкнув глаза наутро после кошмара на вечере у Давыдовых, Уорд почувствовал, что не сможет подняться с постели. И даже не от стыда, а потому что весь горит. Такого сильного жара не бывало у него с детства. И как тогда болезнь иногда радовала его — потому что матушка в такие дни была особенно заботлива, готова сидеть у изголовья и читать ему вслух Теннисона, — так он рад и сейчас: в его нынешнем положении хорош любой предлог, чтобы не выходить из дому, не плестись на постылую службу, ничего не объяснять тем, кто видел его вчера. Пусть не будет матушкиного голоса, декламирующего размеренные строфы, — хорошо и просто так лежать, ни о чем не думая. Подольше бы! Впрочем, такой замечательный жар вряд ли отпустит его быстро, так что он сможет не пойти и на прием к послу, который ждет от него… чего? Неважно, потому что ничего граф Вейн не дождется от больного, а возможно, даже умирающего атташе Уорда.
Вместо того чтобы кликнуть лакея Василия и послать его за врачом, Уорд повернулся на правый бок и предался мечтам о том, как он умрет и на его похоронах будет лить пьяные слезы Мусорянин; граф Вейн, скрипя зубами, произнесет официальную речь о том, каким Адриан был многообещающим дипломатом, а Давыдов, поняв истинную причину вчерашнего конфуза, скажет о нем как о способном скрипаче. Может быть, даже Чайковский — в полузабытьи Уорд позволял себе думать о нем как о Петруше — прослезится, когда будут опускать гроб в землю; ведь плакал же он, услышав однажды игру бедного Адриана. Тут уж и у самого Уорда на глаза навернулись слезы. Зарывшись лицом в подушку, он то ли страдал, то ли блаженствовал, пока лакей не просунул голову в комнату узнать, не нужно ли барину чего. Но к тому времени Уорд уже бредил и не мог отдать лакею никаких приказаний. Он шел по пышному саду, где на ветках трещали крыльями и перекликались экзотические птицы. Было жарко, каждый птичий крик отдавался в ушах резкой болью.
Приведенный к постели Уорда доктор Джонс обнаружил у него лихорадку в левом углу рта.
— Откуда это у вас? — спросил он пациента.
— Попугай, — отвечал дипломат слабым голосом. — Красноперый, большой, на ветке. Я не думал, что они водятся здесь.
— Вас клюнул попугай? — уточнил доктор, которого давно уже ничто в жизни не удивляло — иначе как бы он смог прожить в России последние двадцать лет?
— Очень острый… клюв, — продолжал бредить Адриан, глядя на врача широко открытыми глазами. Тот кивнул, записал в блокноте.
Адриан не ел и почти не открывал глаза. Через два дня доктор Джонс не смог добиться от него ни слова и сказал Василию, что неплохо бы вызвать к больному священника из англиканской церкви Иисуса Христа, что размещалась неподалеку, все на той же Английской набережной.
— Это первый случай на моей памяти, когда человек на пороге смерти от укуса попугая, — заметил доктор, одеваясь. — Впрочем, почем я знаю, — может быть, в Африке такое бывает каждый день. В любом случае надо известить его родных. Он ведь служит в посольстве? Я сообщу им.
Но викарий, явившись к Уорду на следующий день, застал атташе пусть и слабым, но в сознании. Адриан даже сидел в постели и смог тихим, но решительным голосом объяснить священнику, что намерен еще пожить на этом свете и пока не нуждается в его услугах. Когда преподобный Мэтью Стоктон удалился, Уорд потребовал есть и выпил чашку бульона. Лакею показалось, что англичанин идет на поправку и искать новое место службы пока рано.
В тот же день Уорда навестил Карл Давыдов, и некоторые давешние мечты больного сбылись безо всяких похорон.
— Простите, что не наведался к вам раньше, — не сразу выяснил, где вы живете, хотя, конечно, подозревал, что где-то неподалеку от посольства, — заговорил виолончелист. — Теперь-то мне понятно, что с вами случилось в прошлый четверг! Да не вставайте же, вот еще какие церемонии! А я, грешный, решил было, что вы вовсе не умеете играть, вообразите… Говорю Сашеньке: что такое случилось с Чайковским, что он вздумал хвалить игру этого англичанина? Верно, он был пьян, коли ему понравилось! Но мне с тех пор еще о вас говорили хорошее. А вон оно что, вы слегли, — а мы-то и не поняли!
Уорд сидел, откинувшись на подушки, и по щекам его снова катились слезы. Упоминание о хвалившем его Чайковском едва не добило Адриана — тут же пришли ему на ум и холодное, разрывающее душу письмо из Москвы, и кошмарный разговор у посла.
— Да что же это такое! Простите ради Христа, что я вас расстроил, — огорчился Давыдов. — Вы помните ли, что скрипку свою у нас оставили? Хорошо, что у нас, а то в другом-то месте могли бы и лишиться вашего прекрасного инструмента. Ведь это у вас подлинный «страдивари», не копия.
Это было утверждение, а не вопрос. Но Уорд кивнул, утирая слезы.