…я начала открывать в себе зачатки мазохистской и лесбийской натуры. Первая проявила себя тут же и немедленно. Доказательством чему служит моя пылкая любовь к тощему отроку и ничуть не выдуманные, разом хлынувшие от этого страдания. Второе кипело и бурлило где-то на диафрагмальном уровне моего размораживающегося вместе с природой тела.
Весной я жила по сценарию – страсти приобретали слегка комический оттенок, все это мне изрядно поднадоело. Серьезность (а я человек редкостно несерьезный) длиной в пять месяцев была для меня уже пределом возможного, посему… я стала менее серьезной. Как в своих мыслях, так и в решительности действий по отношению к агнцу. Сценарий наших свиданий был прост: тогда-то мы под Джима Моррисона будем целоваться, тогда-то будем хватать друг друга за разные места, ну а вот ТОГДА (все зависит тут от него одного) мы пойдем в аккурат три месяца обещаемую квартиру какого-то дальнего родственника, который уехал, и там
Вот тут-то и начинались наши первые, фатальные для рахитичной адориной любви расхождения. Он панически боялся секса. Впрочем, то, что должно было стать расхождением номер один – его нежелание ласкать меня так долго, как я хочу, стало почему-то его главным козырем. Я тут же с замиранием самоотравленного сердца решила: значит, дразнит. Значит, причиняет мне боль не в силу своего беспросветного кретинизма, а делает это намеренно – прекращает всякие попытки доставить мне пусть самое минимальное наслаждение именно в тот момент, когда мои мысли начинают немножко плавиться… И этот садизм мне вроде как знаком. Так бы наверняка делал… а вот тут я спотыкалась и, напоровшись на что-то в глухой темноте забытого прошлого, испуганно неслась обратно.
В день отъезда агнец явился на полтора часа раньше, чем я его просила «заскочить на пять минут, попрощаться». Обиженный отчасти на жизнь, отчасти на то, что на него никто не обращает внимания, сидел в моей комнате. Он взывал к моей совести, затравленным взглядом пытаясь затянуть меня в скудное поле своего черно-белого зрения, пока я носилась в предпраздничной канители, собирая из углов разгромленной квартиры всю ту необходимую мелочь, без которой существование в союзе «гепард – львенок» было бы неполноценным. И вот эти все носки, трусы и купальники всплывали на поверхность квартирного хаоса, извлеченные моим широченным неводом, который я, не жалея ни сил, ни агнца, закидывала каждый раз с какой-то особой драматичностью, с тем же ощущением яркой необходимости, с каким двенадцать дней спустя пойду в темные, как ночь, объятия Черного Мага.
Каждое мое движение сопровождалось пристальным недружелюбным взглядом. Барашек будто чувствовал скорую измену. Он сидел, широко расставив свои длинные тощие ноги, эти паучьи ходули, сложенные в четыре погибели, но, тем не менее, всегда стоящие у меня поперек пути. Его длинный торс, с вытянутой шеей, напоминал шипящую гусыню. Голова-мячик, задранная до максимума, как у пациента психбольницы, смотрела прямо на меня серыми беспокойными глазами.
Когда я выбежала на кухню, отец хваткой строгого папаши схватил меня за предплечье (вместо уха) и, вдавив в стенку, крайне неприятным голосом прошипел:
– Какого черта ты его сейчас привела? Кому было сказано явиться за пять минут перед выходом?! Он испортил все мои планы, ты никогда не научишься считаться с чужим мнением!
Я налила в пару своих глаз все, что можно было выжать из моей душонки по отношению к агнцу на данную секунду: «I did not ask him to come, papan, and he is bothering me as much, as he bothers you, so just leave him alone!»
Я вынырнула из-под его волосатой руки, бормоча что-то, способное ублажить негодующего родителя, и захлопала дверцами буфета, ища свою заветную бутылочку для
Пропал Розовый Сарафан. Теперь этот наряд сказочной фейки не будет сверкать на крымском побережье, светиться вместе со мной, рождая сладкие до безумия воспоминания, не будет невидимой пикантной связи между прошлым и настоящим… А ведь этим летом он наверняка был бы мне многообещающе маловат!
При виде первого трамвая, я отослала агнца домой, и огромный вздох облегчения пронесся по всему Киеву.