— Почему пшик?
— Допустим, нет ее, совести-то. Тебе расстройство и обременение жизни. А я вот из денег за эти шурфы куплю пальто с каракулевым воротником, что висит в сельмаге. Так кто же из нас внакладе?
— Философия черепахи, — буркнул я.
Мое бурчание Федор Евсеич пропустил мимо ушей. В палатке бы, под звон комарья, непременно валежником затрещал бы спор. А тут мы разомлели. Мне казалось, что крупный и пористый нос Федора Евсеича от удовольствия сейчас прорастет и станет женьшенем. Да и сухое лицо Мишки залоснилось.
Потом мы легли спать, но еще долго слушали трансляцию оперы «Кармен»; транзисторы тогда еще вроде бы не появились, переносные приемники стоили дорого, и после тайги репродуктор казался голосом из цивилизации.
Трудовое село засыпает рано. Я лежал на удобной раскладушке, слушал затихшую жизнь и думал всякое. О странной своей судьбе, забросившей меня в этот сельский дом; об оставленном юридическом факультете, который казался далеким и не очень-то важным; о родителях, предрекавших мне жизнь непутевую; о приморской тайге, которую следовало бы всю исходить пешком, коли я здесь.
Что-то странным показалось мне в этих размышлениях. Ага, факт самих размышлений после нелегкого рабочего дня, — обычно я засыпал, стоило лишь коснуться спального мешка. Когда мы в палатке спорили, я засыпал на полуслове, не договорив самой убедительной фразы. А как отлично спал в поезде, на третьей полке, все двенадцать суток, положив голову на какую-то трубу…
Я повернулся на другой бок и стал думать, вернее, мечтать о возвращении в Ленинград: как выхожу из вагона загорелый и пропыленный, с деньгами и жизненным опытом… Картину моего возвращения я хотел было разукрасить встречающими, но услышал, что Мишка тоже повернулся на другой бок.
— Не спишь? — прошептал я.
— Душно.
— Наверное, плиту перетопили.
— От крепкого чая, — не согласился Мишка.
— Отвыкли спать в человеческих условиях, — недремным голосом встрял Федор Евсеич.
Поговорив, мы умолкли с твердым желанием заснуть. Но я слышал, как ворочается Мишка и вздыхает Федор Евсеич. Да шуршит за обоями какое-то крупное насекомое. Да кто-то мягко скачет по чердаку. Да не смолкает далекая брехучая собака. К этой собаке я и решил приспособиться: слушать ее, чем, скажем, считать в уме баранов.
— Давит меня, — громко оповестил Федор Евсеич. — Выпью-ка я женьшеньцу…
— Он, наоборот, возбуждает, — сказал я.
— Это кого как.
— А я покурю, — отозвался Мишка.
Зажгли свет. Почему-то теперь, в три часа ночи, дом уютным не показался. Холодно блестел крашеный пол, выцветшие обои белели мертвенно, кактус в углу скрючился, как спрут. Федор Евсеич принял дозу женьшеня, Мишка покурил, я полистал Арсеньева. Спать никому не хотелось. Не знаю почему, но ко мне пришла какая-то тревога, ничем не объяснимая и никак не понимаемая. Точно уловив ее, Федор Евсеич предположил:
— Может, под домом лежит месторождение вредных ископаемых?
— Каких вредных? — спросил Мишка.
— Газоводородов, которые просачиваются и отравляют нам сон.
— Тогда бы пахло, — вступил я в разговор.
— Или какая гадость лежит, — не унимался Федор Евсеич.
— Что за гадость?
— К примеру, руда, из которой атомные бомбы делают. Знал я одну деревеньку, стоявшую на такой бяке. Там все мужики в пьянство ударились.
— Тогда, Евсеич, у нас под деревнями сплошные бяки, — засмеялся Мишка.
— Ребятки, все-таки надо поспать. Завтра шурфы тяжкие, в крепких галечниках.
Не знаю, как они, но я уснул, вернее, забылся около пяти. Встали мы в семь, в наше обычное время. Два часа сна. Из них что-то ушло на сновидение, в которое, видимо, перешла моя ночная тревога: копаю якобы шурф, вдруг четыре стены зашатались, начали падать, как бы сходиться и давить, я кричу, не о помощи; кричу о том, что так не бывает, не могут обрушиться четыре бока одновременно…
Можно представить, какой выдался рабочий день. Я трижды прыгал в Уссури освежиться. Но дело не шло: лопата скреблась по породе бессильно, лом казался неподъемным, хотелось просто сидеть и сидеть. Мишка все покуривал. Федор Евсеич принял женьшеня, чего во время работы никогда раньше не делал. Кое-как отмаявшись, мы вернулись в Тюхменево.
— Цейлонский не пьем, — решил Мишка.
— Сегодня-то мы будем дрыхнуть без задних ног, — заверил Федор Евсеич.
— А вредные ископаемые под домом? — засмеялся я. Еще бы: ночь не спали, день рыли.
Уснул я так скоро, что не успел застегнуть спального мешка. Может, оттого и проснулся, чтобы застегнуть? В смутном лунном свете, падавшем в окошко, глянул я на часы — спал всего сорок минут. Неужели опять бессонница? Федор Евсеич и Мишка не подавали никаких признаков жизни: не храпели, не дышали и не ворочались. Спят или тоже слушают ночь?
Почему же я проснулся? Видимо, от духоты, поскольку ради чая мы топили плиту. Но форточки открыты. Или не спится от тишины: обычно мы ставили палатку на берегу и привыкли к урчанию быстрой воды.
Не знаю, забылся ли я или уснул, но когда открыл глаза, то увидел Мишку, сидевшего на своей раскладушке и курившего.
— Ты чего? — тихо спросил я.
— Никак не уснуть.