Поселок казался вымершим — ставни домов закрыты, на улице ни души. Чувствуя нарастающую тревогу, он кое-как разыскал пулькерию, которая тоже была заперта. Бледный хозяин, выглянувший на стук, воззрился на него точно на выходца с того света.
— У вас тут что, эпидемия? — заорал Диего.
— Эпидемия? — горько переспросил трактирщик. — Сеньор на самом деле не знает, что здесь произошло?
Уверившись в искренности Диего, он провел его внутрь. В зале среди опрокинутых скамеек валялись тряпки, клочья ваты, на полу темнели какие-то пятна, и не от них ли шел сладковатый запах, смешивавшийся с запахом пульке?
Посматривая на окна, трактирщик стал рассказывать. Несколько недель тому назад хозяева текстильных фабрик, расположенных вокруг Орисабы, распорядились увеличить рабочую неделю еще на восемь часов — не увеличивая платы, конечно! У рабочих терпенье лопнуло, и они отказались этому подчиниться. Чтобы сломить их голодом, хозяева остановили станки, запретили фабричным лавкам отпускать продукты бастующим. Тогда ткачи попробовали найти управу в столице. Выбранные ими представители отправились в Мехико, добились приема у самого президента и воротились обнадеженные: дон Порфирио пообещал разобраться во всем по совести.
Но одновременно с ними в Орисабу прибыл приказ президента, предписывавший рабочим не позднее 7 января вернуться к станкам и выполнять беспрекословно требования фабрикантов. Ткачи в молчании выслушали приказ, который им прочитали. Теперь уж не на кого было надеяться, и все-таки они решили не сдаваться, утром 7 января, то есть вчера, они собрались перед зданием фабрики в Рио-Бланко. Несколько женщин стали в воротах, чтобы пристыдить отступников, если такие найдутся. Таких не нашлось.
Ничего противозаконного они не делали — просто стояли и ждали. И только когда француз — владелец фабричной лавки осыпал их грязной руганью, обозвав забастовщиков подлыми попрошайками, а жен их шлюхами, люди не выдержали — они вдребезги разнесли лавчонку и подожгли ее. Затем толпа двинулась в Орисабу, ноу поворота на Ногалес ее встретили войска, заблаговременно вызванные из столицы. Огонь был открыт без предупреждения — десятки мужчин, женщин, детей — ведь и дети бежали за ними! — остались на месте. Уцелевшие бросились обратно, а солдаты гнались за ними, догоняли, рубили и расстреливали прямо на улицах, фельдшер, добрая душа, велел сносить раненых в пулькерию, принялся их перевязывать, но солдаты ворвались и сюда…
Трактирщик махнул рукой, губы его запрыгали, ярость душила Диего. Зубами бы рвать этих убийц!.. А он-то, он-то, когда здесь шла бойня, сидел себе в кафе а набережной, попивал лимонад, любовался нарядными девушками!..
Не слушая больше трактирщика, советовавшего ему поскорей убираться из Рио-Бланко: повсюду разыскивают подстрекателей, разбираться не станут, — он выскочил из пулькерии и зашагал, разбрызгивая грязь, в сторону фабричных корпусов. Грубый окрик раздался сзади, Диего не сообразил еще, что это относится к нему, как два конных жандарма стиснули его с обеих сторон мокрыми боками своих лошадей. Он рванулся было, но один из жандармов так хватил его ножнами по затылку, что Диего еле устоял на ногах.
В караульном помещении его наскоро допросил небритый офицер с воспаленными глазами и, не поверив ни единому слову, приказал посадить в одиночку. Остаток дня и следующую ночь Диего провел в темном и тесном чулане, смахивавшем на гроб, поставленный стоймя. Снаружи доносились истошные крики, брань, а по временам — хлопки револьверных выстрелов. Бешенство схлынуло, уступив место тупой тоске, унизительному сознанию собственного бессилия. В любую минуту могли прийти и за ним, выволочь на улицу, приставить к стенке — и прощай будущее, Европа, мосье Сезанн…
Выпустили его утром. Вчерашний офицер, потягиваясь, сказал, что ему повезло: непричастность его к беспорядкам удостоверена самим губернатором, но потребовал намедля покинуть поселок и не вздумать болтать о том, что видел и слышал, «а то и знакомство с сеньором Деэсой не поможет. Барахло свое заберите!» — кивнул он, усмехнувшись, в угол, на мольберт, о котором Диего и думать забыл.
Чувство несказанного облегчения не оставляло Диего всю обратную дорогу — в Халапе, в Веракрусе, в поезде до Мехико. Он почти ненавидел себя за это чувство, вновь и вновь вспоминал клочья ваты на полу пулькерии, ночные крики и выстрелы, думал о мучениках Рио-Бланко, о безвестных братьях, оставленных там, у подножья горы, под серым небом, сочащимся бесконечным дождем… Но чем мог он помочь им — он, живописец, даже сейчас пожирающий глазами лица, деревья, перистые листья папайи с дрожащими на них каплями, неспособный отказаться от наслаждения зрелищем возлюбленной, заново подаренной ему жизни!