Моя жизнь во время учебного года сильно отличалась от летней жизни на Кейп-Коде. С одной стороны, мне было одиноко. Тот особняк, который мы с Питером называли домом с начала второго замужества матери, не способствовал семейной близости и общению. Наши с Питером спальни – равно как и остальные пятнадцать спален в доме – находились слишком далеко от семейной комнаты, чтобы мы могли подслушивать негромкие родительские разговоры, не говоря уже о том, чтобы засыпать под их успокоительные далекие вибрации. Дом был так велик, что в нем не задерживались даже определенные запахи конкретных помещений – например, аромат коричного сахара в кухне после того, как мать пекла пончики, или дымок от разожженного камина в кабинете. Звуки и запахи терялись в этой обширности.
Кроме того, дом 100 по Эссекс-роуд был выставлен на продажу уже в момент нашего приезда, что создавало ощущение непостоянства нашего места жительства. Этот дом невозможно было протопить в те скудные на электроэнергию годы и еще невозможнее продать; единственное добросовестное предложение поступило от Церкви объединения[11]
, то есть от мунистов, но соглашаться на сделку, которая повредила бы родовой репутации Чарльза, было никак нельзя. Что подумают соседи? Поэтому мать и отчим делали то, что делали представители «белой кости» из поколения в поколение: проживали остатки фамильного состояния, поддерживали внешнее благополучие и сильно пили.Типичный день из нашей тогдашней жизни протекал примерно так: каждое утро Чарльз, шаркая, отправлялся на работу в инвестиционный банк и брокерскую фирму, основанные его дедом и носившие родовое имя. Он недолюбливал свою работу, но, к счастью, страсть к археологии дарила ему некоторое утешение и позволяла мириться с этим отупляющим уделом. Начиная с десятого класса мой брат пошел в одну новоанглийскую частную школу, а я в другую. Питер поступил в Роксбери-Латин, независимую школу для мальчиков, а я – в Милтон-Академи, солидное заведение с величественным кампусом, просторными зелеными лужайками, ухоженной территорией и импозантными зданиями из красного кирпича, чьим девизом было «смею быть правдивым». А наша мать заполняла свои дни… ну, я никогда не знала точно, чем она занималась. Может быть, расхаживала по громадной фамильной резиденции, пытаясь вписаться в эти декорации, достойные кантри-клуба, или размышляя, как начать новую карьеру после того, как забросила старую. А может быть, просто гадала, не совершила ли она огромную ошибку.
Во время учебного года мы с Питером ужинали вместе за кухонным столом каждый вечер примерно в шесть, как раз когда Малабар с Чарльзом открывали свой неспешный час коктейлей. Ритуал начинался с оживленной дискуссии о том, что они будут пить сегодня: бурбон или скотч. Это решение всегда давалось им нелегко, поскольку предполагало определенные обязательства на весь вечер. Если выбрали бурбон, значит, бурбон и будет, причем не только в первых порциях – по глотку со льдом, – но и в «Манхэттене» и его повторах. Очень редко в барной карте фигурировали ром или ржаной виски. Но водка – никогда, по крайней мере никогда по вечерам (зато порой пробиралась в «Кровавую Мэри» за бранчем). И уж точно ни разу не было джина, который Малабар страстно презирала. Ее мать, Вивиан, поила им дочь с двенадцати лет в качестве средства для облегчения менструальных спазмов. И хотя Малабар так и не простила мать за то, что она вычеркнула прекрасный напиток из ее коктейльного репертуара, мне она прописывала то же самое «лекарство», создав в моем подсознании ассоциацию между джином и менструацией, от которой я не могу отделаться и сегодня.
Когда было решено, что пить, Малабар приносила подходящие бокалы – тумблеры или хайболы, – а Чарльз разливал напитки. Потом, воодушевленные предвкушением, они удалялись в библиотеку, где усаживались на плюшевые диваны, которые разделял старинный столик, пестривший подставками под бокалы. Из тех коктейльных разговоров и состояла их совместная жизнь.
Начиная с 1980 года тайный роман моей матери затмил почти все остальное в ее жизни. Она сияла и пылала, на некоторое время ослепленная им. Она по-прежнему делала для Чарльза то, что было в ее силах – устраивала званые ужины, сопровождала его на мероприятия, организовывала семейные сборища, – но насытиться Беном Саутером не могла.
– Ренни, я в жизни не чувствовала себя настолько живой, – однажды призналась она легкомысленно. Малабар сидела на табурете в своей ванной комнате, я стояла позади, нанося кондиционер с хной на ее волосы. Смесь, только что приготовленная, имела консистенцию ила и пахла мокрым сеном.
– Расскажи мне, как это, – попросила я, хоть мы уже и вели подобные разговоры прежде, да я и сама видела, как ветреные силы страсти и неверности наполняли мою мать бьющей через край радостью. Просто мне нравилось слушать, как она об этом говорит.