Когда Ивашко, запинаясь и отчаянно жестикулируя, перевел бухаретинам строгие воеводины слова, купцы обрадовались, согласно закивали и застрекотали еще громче, то и дело показывая пальцами на ясыря. Воевода с умилением поддакивал им, затем удивленно и вопрошающе посмотрел на Ивашку.
— Купцы просят принять парнишку в поминок, — сказал Ивашко.
— Куда его! Немочен и шелудив ясырь, — зевая, проговорил воевода.
Но бухаретины лопотали свое, они не отступались, они частыми тычками в тонкую шею подвигали затравленного парнишку все ближе к крыльцу.
— Возьми, а он помрет — грех на душу примешь. А так кому его сбудешь? — сказал Скрябин в надежде найти среди казаков и посадских покупателя.
Но площадь растерянно молчала. Не тот товар предлагал воевода, никому не хотелось деньги бросать на ветер.
— Я куплю, — вдруг задорно произнес Ивашко.
— Ты? А каку цену дашь? Ну как дорого запрошу?
— Три рубля.
— Ладно, — с неподобающей его положению поспешностью согласился Скрябин.
Ивашко, постукивая подковками сапог, поднялся на крыльцо, на ходу, под многими завистливыми взглядами отсчитывая деньги.
— Дивно! — с шумом перевела дух пораженная толпа: ничего не скажешь — богат киргиз да к тому же и щедр, отменно щедр.
— Любо!
Сойдя с крыльца, Ивашко взял чумазого парнишку за худенькие узкие плечи.
Парнишка привычно поддернул сползавшие крашенинные штаны и пошел за Ивашкой сразу, даже не оглянувшись, слова не вымолвив бухаретинам на прощание. Чуткая и добрая душа парнишки, видать, уловила скрытую жалость и нежность, с которой отнесся к нему молодой усатый киргиз.
Покинувший острог Ивашко не видел, как вскоре за ноги стащили с козла полумертвого, окровавленного Артюшку Шелунина, на посеченную спину ручьем лили ему меж лопаток холодную, из колодца, воду. А когда на него с трудом натянули порты и на пупу завязали гасник, Артюшко приоткрыл мутные глаза и едва шевельнул белыми, запекшимися губами:
— Ничо, твою маму.
Феклуша в синем бархате теплой летней ночи выросла на пороге бани, принеся с собой свежий и пронзительный запах укропа и парного молока. С жадностью бросилась она целовать милого ей Куземку в губы, льняные кудри, а он поначалу легонько отстранял ее, стыдясь женкиной щедрой ласки, и грузно пыхтел спросонья:
— Чего уж там. Ладно.
Раз и другой ударили, изрядно поднатужившись, и зашлись в заполошном медном громе голосистые колокола. Феклуша прислушалась к их гулкому в устоявшейся тишине предрассветья, к их призывному трезвону, с томлением сказала:
— В Покровской церкви зазвонили к заутрене. Хотя звон-то погуще. В остроге, поди, — и подлегла к Куземке, кошкой прильнула к нему.
Разморенный крепким сном, он, тяжело сопя и по-медвежьи грубо, подмял ее. И она поддалась ему и тихо засмеялась.
Потом Феклуша, светлая, с крупными пятнами малинового румянца на щеках, мягко оглаживала свои молочно-розовые бедра и сильные икры, любовалась ими, зная, что они нравятся и Куземке. А он повернул Феклушу лицом к оконцу и запустил руку в пышные шелковистые косы, потрепал их и спросил:
— Пошто за старого пошла?
Она усмехнулась, передернула круглыми белыми плечами: какой, мол, ты непонятливый. И стала рассказывать ему с придыханием, певуче, словно песню хороводную протягивала:
— И муж у меня был молоденький сокол да пригожий, вроде тебя. Да не довелось пожить с ним всласть, помиловаться — киргизы его на бою насмерть побили. А к этому сатане на богатство пошла, на ногах ровно колодки, а пошла, сын он боярский, Степанко Коловский, может, слышал?
— Не довелось.
— Бог его и достатком, и умом не обидел, ан упивается вином, а из утробы он трухлявый — что гнилушка. — Феклуша еще полюбовалась собой.
— Закройся. Не ровен час, мужик явится, — встряхнул кудрями Куземко.
Феклуша сверкнула горячими глазами, зашлась веселым, раскатистым смехом:
— Экой пугливый! Может, он рад будет, что обгуляешь меня, кобылку строптивую, неезженую. Однако пойду похмелю хворого да и тебе пожевать принесу. А то айда в избу?
— Неси, коли так.
Но с едою пришла не она, а сам Степанко, растрепанный, в рубашке с расстегнутым воротом. В деревянной тарели была рассыпчатая — крупица к крупице — гречневая каша, кусок жареной курицы и большой ломоть черного хлеба. Голос у Степанки с похмелья скрипел, ровно старая телега на ухабах:
— Закусывай, чем бог послал.
Был Степанко отечен лицом, на бескрылом носу и на щеках набухли синие жилки. Прищурясь, он долго рассматривал Куземку, затем спросил:
— Пойдешь ко мне? Кормиться будешь. Да работа ли у меня! Пшеницы на степи две десятины, и те нахожая саранча поточила. Лошадей тож тебе не пасти, сена не косить, на то другой есть работник, новокрещен…
— Чего ж делать тогда?
— По хозяйству управляться. Когда дрова порубить, зимой в лес съездить, скот убирать.
— Сколь на год кладешь? — заинтересованно спросил Куземко.
— Хлеб мой.
— А вина захочу?
— Напою.