Он любил этот город. Любил за торговлю книгами на Смоленском рынке, за летние гулянья на Сенной с их каруселями и качелями-люльками, что вертятся, как крылья ветряной мельницы. Любил занавес Большого театра, на котором Пожарский уже пятый год въезжал в Москву. Любил его мозаичный пол и запах курений крепкой парфюмерии, неотъемлемый от того восторга, который овладевает тобой, когда скрипачи в оркестре пробуют смычки. Любил пестроту толпы и величие некоторых зданий.
И он ненавидел его за самое крайнее самовольство и полное безразличие к человеку, к соседу. Как он живет и живет ли он, чем он дышит и есть ли чем ему дышать — это никого здесь не интересовало.
Деспотичный произвол, наглое крепостничество и патриархальность — четвертого кита не было. А на этих трех стоял «третий Рим», ослепленный идеей собственного величия настолько, что ему было все равно, много ли фонарей на улицах или мало. А их было мало, потому что большую часть плохого конопляного масла съедали пожарные, обязанностью которых было эти фонари чистить и зажигать. Съедали с плохого обдира гречневой кашей, главной и едва ли не единственной своей едой.
Он ненавидел его за то, что город, в массе своей, не жил и даже не хотел жить своей мыслью. Верхи жили растленным раболепием перед «общественным мнением», которое олицетворяли придурковатые от старческого маразма головы Английского клуба. Головы, в свою очередь, склонялись перед умственным убожеством так называемой государственной идеи. Остальная часть жила сплетнями, и мамоной[56]
, и покорностью перед законом, который не есть закон.Нельзя курить на улицах — не будем. Нельзя носить длинные волосы — не будем. Нельзя есть блины, кроме как на масленицу и в надлежащие дни, — не будем. И все это покорно и безропотно, хотя в постановлении и не было никакого смысла.
Носить усы могут только военные. Иным сословиям это запрещается. Бороду дозволено носить мужикам, попам, старообрядцам и лицам свободного состояния в солидном возрасте. Чиновник должен бриться. Ему строго-настрого запрещаются усы и борода. По достижении же определенных степеней он имеет право носить маленькие бакенбарды — favoris (благосклонность, милость (лат.)), в том опять же случае, если это ему благосклонно разрешит начальство. Молодым борода запрещена. Если же она растет и запускается — это признак нигилизма и свободомыслия[57]
.Алесь ненавидел его за то, что он не знал и не желал предвидеть будущего, целиком полагаясь в этом на пророчества и предсказания смердючего идиота Корейши [58]
, в святость и всезнание которого безгранично верил.Корейша сейчас доживал свой век в доме умалишенных. Что они — не умалишенные, а «нормальные» — будут делать без него?
…Хорошо, что у будочников[59]
отняли алебарды. Таким был символ идиотства властодержателей! Такое гнусное и грубое средневековье!..— Вы что-то сказали? — встрепенулся Алесь.
— Вы впервые в Москве? — повторил купец.
— Впервые, — сказал Загорский.
Он почти не обманывал, говоря это. Театры, университет и рестораны — это была не Москва. Он, Алесь, стоял теперь лицом к лицу с настоящей Москвой. Ему нужно было теперь жить с нею и иметь с нею дело и, в силу опасности этого своего дела, спуститься в такие темные глубины, такие лабиринты и бездны, которых целиком и во всю глубину не знал никто. Он впервые шел к ней, и ему было даже немного страшно. Ибо тут роскошествовали и убивали, добывая себе хлеб торговлей и грабежом, с дозвола и тайно, а то и вовсе обходились без хлеба.
Это было как спуститься с Варварки в Зарядье. Нет, даже горше. Где-то глубоко под ногами ожидали вонючие закоулки, где люди, словно полудохлые рыбы, едва двигались в гнилой воде.
— Впервые, — повторил он.
— Тогда берегитесь, — сказал старик. — Опасный город. Москва слезам не верит. Она, матушка, бьет с носка. Упаси боже нашему на зуб попасть. Особенно если по торговле. Мигом в «яму» угодишь. Как на мотив «Близко города Славянска» поют:
— Что же это вы, древлепрепрославленной веры, а в оперу ходите?
— Да не хожу я, — отмахнулся старик. — В трактире Фокина слыхал. Там «машина» играет. Так вот в машине один такой вал есть.
— А собственно, почему нам не познакомиться? Загорский Александр Георгиевич.
— Гм… А я Чивьин Денис Аввакумович.
Подвернулся момент слегка удивить. Алесь с деланным безразличием сказал:
— Кругом старообрядческое имя. Чивье — это же ложечка со срезанным концом.
Старик действительно слегка настороженно удивился:
— Правда. Для наших переписчиков книг она вместо чернильницы. Старой письменностью живем. Божьей.
— А чернила, наверное, фабричные. Только толченую ржавчину добавляете, божьи переписчики, да сажу.
— И камедь, — еще больше удивился Чивьин.
И вдруг словно кто-то распустил на его лице морщины. Они обмякли.
— А Денис — от выгорецких Денисовых[60]
. А Аввакум — известно от кого.