После многочасовой тряски в кузове я прибыла в находившийся выше в горах исправительно–трудовой лагерь отца. Заключенные вырубили жилища в неприступных горах, после чего их перегнали на новое место распахивать целину, а эту относительно освоенную территорию оставили тем, кто стоял ступенькой выше на китайской лестнице наказаний — ссыльным чиновникам. Лагерь был огромный, там отбывали заключение тысячи бывших работников администрации.
Мне пришлось часа два добираться от дороги до отряда отца. Веревочный мост над бездной зашатался при первом же моем шаге, и я чуть не потеряла равновесие. Усталая, с грузом на спине, я все же не могла не поразиться ошеломляющей красоте гор. Весна только начиналась, но земля уже покрылась яркими цветами, распустились капок и папайя. Дойдя наконец до барака отца, я увидела пару нарядных величественных фазанов, расхаживающих под облаками грушевого, сливового и миндального цвета. Несколько недель спустя белые и розовые лепестки засыпали всю тропинку.
При виде отца, с которым мы были в разлуке больше года, у меня заныло сердце. Ковыляя, он нес на коромысле две полные корзины кирпичей. Старый синий пиджак болтался на нем, как на вешалке, а из–под закатанных штанин выглядывали тощие ноги с выпирающими жилами. Его обожженное солнцем лицо испещрили морщины, волосы почти совсем поседели. Тут он заметил меня. Потрясенный, он неловко опустил на землю груз, а я бросилась к нему. Китайская традиция не позволяет отцу касаться дочери, и о том, как он счастлив меня видеть, говорили только его глаза. В них было столько любви и нежности! Но я заметила и следы переживаемых им мучений. Молодая энергия и воодушевление сменились старческой растерянностью и в то же время какой–то молчаливой решимостью. А ведь он был в расцвете лет, ему исполнилось всего сорок восемь. У меня перехватило горло. Я вглядывалась в его глаза, искала признаки того, чего боялась всего больше, — возвращения безумия. Нет, он не походил на безумца. С души у меня свалился камень.
В одной комнате с ним жили еще семь человек из его прежнего отдела. Там было только одно маленькое окошко, так что дверь приходилось оставлять на день открытой, чтобы внутрь проникало хоть немного света. Соседи редко говорили друг с другом, со мной никто не поздоровался. Я сразу ощутила: атмосфера здесь гораздо более тяжелая, чем в мамином отряде. Причина заключалась в том, что этот лагерь напрямую подчинялся Сичанскому революционному комитету, и соответственно — супругам Тин. На дворовой стене, у которой выстроились побитые мотыги и лопаты, все еще красовались дацзыбао и лозунги: «Долой такого–то!» и: «Покончим с таким–то!». Как я вскоре поняла, после тяжелого рабочего дня отца все еще таскали на вечерние «митинги борьбы». Поскольку вырваться из лагеря можно было, лишь попав обратно в ревком, для чего требовалось угодить Тинам, некоторые цзаофани соревновались в подлости, и отец, естественно, оказывался жертвой их нападок.
Его не допускали на кухню. Считалось, что он, «покусившийся на Мао», может отравить пищу. Не важно, что в это никто не верил. Смысл был в том, чтобы нанести оскорбление.
Отец стойко переносил все издевательства. Только однажды он дал волю гневу. Едва он появился в лагере, ему приказали надеть белую повязку с надписью: «Активный контрреволюционер». Он яростно отбросил тряпку и проговорил сквозь сжатые зубы: «Можете забить меня до смерти. Я не буду это носить!» Цзаофани отступили. Они поняли, что отец не шутит, а приказа убить его у них не было.
Супруги Тин имели возможность отомстить старым врагам. Так, один из лагерников в 1962 году участвовал в расследовании их деятельности. До 1949 года он находился в подполье, потом попал в гоминьдановскую тюрьму, подвергся пыткам, потерял здоровье. В лагере он вскоре тяжело заболел, но его по–прежнему заставляли работать без единого выходного. Он все делал медленно и, чтобы выполнить норму, трудился по вечерам. В дацзыбао его клеймили за лень. Одно дацзыбао, попавшееся мне на глаза, начиналось словами: «Товарищ, ты видел этого кошмарного типа — живой скелет с жутким лицом?» Под безжалостным сичанским солнцем кожа у него обгорела, сморщилась и сходила кусками. Он отощал до потери человеческого облика; после операции осталась лишь треть желудка, и есть он мог только очень понемногу. Не имея возможности питаться так часто, как следовало, он постоянно мучился голодом. Однажды он в отчаянии отправился на кухню, чтобы попить рассола. Его обвинили в намерении отравить пищу. Понимая, что ему недолго осталось жить, он подал лагерному начальству прошение — писал, что умирает и просит освободить его от тяжелых работ. Единственным ответом была злобная кампания в дацзыбао. Вскоре, разбрасывая навоз в поле под жгучим солнцем, он потерял сознание и упал. Его положили в лагерную больницу, где он через день умер. У смертного одра не было никого из близких. Его жена покончила с собой.